Инсценировка Оксаны Васильевой
ИНОСТРАНЕЦ
По рассказу Леонида Андреева
Действующие лица:
Чистяков — высокий, с узкою и больной грудью, с бескровным лицом постника и лихорадочно блестящими глазами.
Костюрин — носит высокие сапоги, поддевку, уважает всё русское, старается говорить грубым голосом и по-простонародному.
Толкачёв — широкоплечий, толстошеий, с маленькими и тупыми глазками.
Райко — низенький, сухой, жилистый, горбоносый, с острым раздвоенным подбородком, по которому выступает колючая щетина, и с обвисшими усами.
Каруев — всегда ровный, всегда веселый и слегка высокомерный.
Студенты
Сцена 1
Номер Костюрина в «Северном Полюсе», где по вечерам собираются студенты. Здесь всегда весело, беззаботно и шумно. Много пьют водки и курят, много поют и кричат, спят на полу и на диванах. Воздух сизый, тяжелый, сильно пахнет спиртом и селедкой, и всегда царит беспорядок, прочный и непобедимый. На окнах всегда стоит ряд порожних бутылок, по росту, начиная от четверти и кончая соткой, на стене висит бубен и треугольник, лежит хорошая гармония. Костюрин крошит лук для селёдки. За ним наблюдает Райко. Толкачёв тягает гири. Каруев прохаживается по комнате.
Каруев. А что же Чистяков? Встретил его сегодня в университете. Говорит, заглядывал на минутку, отметиться. А на лекции никогда не заходит.
Костюрин. Профессоров не любит. Ближайшей весной собирается уехать за границу — жить и учиться там. Набрал работы, с одиннадцати утра до восьми вечера ходит по урокам, копит деньги. А по вечерам занимается немецким языком. Поселиться решил в Германии, в Берлине; там уже с год живёт его старый приятель и пишет оттуда длинные и восторженные письма. И в каждом письме настойчиво зовёт его.
Каруев. Он похож на человека, который сидит на вокзале в ожидании поезда, курит, разговаривает, иногда даже как будто увлекается, а сам не сводит глаз с часов.
Костюрин. Не понимаю я его упорного стремления за границу. Тоже мне «аристократ».
Точлкачёв. Я и сам бы поехал учиться за границу. Были бы деньги.
Костюрин. Конечно, всякий свободен в своих убеждениях, но ты, Костя, едва ли прав…
Толкачёв. Ну, стоит с вами, с дураками, разговаривать. Будь моя воля, я каждый бы день всех вас на конюшне драл.
Каруев. Ну-ка ты, мясо, согни двугривенный.
Каруев подаёт Толкачёву монету, тот сгибает.
Толкачёв. А папаша у меня мог кочергу в бантик завязать.
Костюрин. Иностранец ползет!
Входит Чистяков.
Чистяков. Здравствуйте! (Проходит, садится за стол. Обащается к Каруеву.) Послушайте, в Христиании, на самой лучшей площади, народ воздвиг два прекрасных памятника: Бьернсону и Ибсену, еще при жизни последних, и когда Бьернсон и Ибсен проходят по площади, они видят свое изображение отлитым из вечного чугуна и бронзы и так радуются любви народа, что оба плачут. Я умру здесь. Умру. Господи! Там люди, там жизнь, а тут… Не люблю! Не люблю всего, что окружает: не люблю улиц, по которым хожу, не люблю комнаты, в которой живу, не люблю всей неустроенной, хаотичной, варварски грубой и бессмысленной жизни. Даже хуже варваров кажутся мне люди, которых я вижу всюду, на улицах и в домах: варвары были смелы, а эти только не уважают ни себя, ни других, и часто вырастает между ними страшный призрак тупого насилия и бессмысленной жестокости.
Костюрин. Это потому, что ты совершенно равнодушен к нашей жизни, не понимаешь её радостей.
Каруев. Ну как, едете?
Чистяков. Двести двадцать собрал. Еще сто восемьдесят не хватает.
Каруев. Тяжело вам там будет, голубчик. Здоровье-то ваше…
Чистяков. Там климат хороший.
Каруев. Так-то оно так, а все же лучше бы в Крым…
Чистяков. Господи! Хоть бы только коснуться той благородной земли, хоть бы только раз вздохнуть тем воздухом!.. Грудь у меня слабая, чахотка, говорят, может быть. Умереть бы там.
Каруев. Не умрете. Нас еще переживете! А должно быть, жизнь-то порядочно вас поломала. Ишь нервы.
Чистяков. Нервы! Не нервы, а вот, вот где сидит у меня ваша жизнь! За границей всё дешево, а люди только дороги. Не так, как у нас: все дорого, а люди дешевы. Как гнусно поступили с мной на одном уроке, обсчитав на одиннадцать рублей. Так, взяли и спокойно обсчитали, а когда я стал требовать, то сперва посмеялись, а потом выгнали. Ведь это кровные деньги! Ведь может, они мне двух лет жизни стоят!
Костюрин. Ну, не ной, надоел! Хочешь, мы тебе эти одиннадцать целковых соберем промеж себя?
Чистяков. Нет!
Костюрин. Не товарищ ты! Не товарищ.
Чистяков. Я не здешний!
Костюрин. Иностранец! Как вот Райко. А что, Райко, у вас у всех там, в Сербии, носы крючком, как у тебя?
Райко. На днях серба одного, Боиовича, на границе зарезали. Турци зарезали. Бедная, бедная моя Сербия!
Костюрин. Эка важность! Много еще осталось. Господи, говорит про Сербию, а она вся-то с эту селедку. Возьмет ее турок да и проглотит.
Райко. Подавится!
Толкачёв. И выплюнет: экая дрянь, скажет!
Райко. Осли!
Все вокруг смеются. Рассаживаются за столом, пьют. Толкачёв протягивает Райко бубен. Райко бьёт в бубен. Костюрин и Толкачёв пляшут русскую. Перепляс постепенно переходит в драку. Толкачев ударяет Костюрина по лицу.
Костюрин. За что ты меня?
Толкачёв. А вот за что!(Бьёт Костюрина ещё раз.)
Чистяков. Братцы, разве так можно!
Чистяков кидается их разнимать. Толкачёв сбивает его с ног. Каруев и другие студенты окружают Толкачёва.
Каруев. А ну, миритесь.
Толкачёв и Костюрин протягивают друг другу руки и целуются троекратно.
Чистяков. Господи! Его бьют, а он целуется! Ведь это подлость!
Толкачёв. А тебе что? Хочешь, через крышу перекину?
Костюрин. Иностранец!
Толкачёв. Ну, иностранец! Скоро тебя черти унесут за границу? Поскорее, а то соберусь как-нибудь и ребра тебе пощупаю. Не бойся: я ведь шучу. На что ты мне нужен, собачья старость!
Все смеются, возвращаются за стол. Каруев садится с Чистяковым.
Каруев. Он, в сущности, хороший малый, этот Толкачёв!
Чистяков. Да как же вы не видите! Они так пьют, и вся их жизнь будет тусклая, тоскливая, как у других, и ничего не удастся им из того хорошего, о чем они иногда мечтают. Странная, неустроенная, кошмарная жизнь, похожая на дикий сон, пожрет их, как сожрала тысячи других, и тщетны будут их попытки устроить другую, лучшую жизнь. Бедная, бедная Россия! Нет, ехать, ехать туда, в настоящую, умную, широкую жизнь.
Костюрин. А что, Райко, покажи, как у вас пляшут. Небось так, как у нас, не умеют.
Райко. Так не умеют, а лучше умеют.
Костюрин. Да ты покажи, не бойся! Я знаю, у вас хорошо пляшут.
Райко, пугливо и злобно озираясь, откладывает бубен. Потом лицо его становится свирепым и кровожадным, и он делал несколько странных, порывистых и колючих движений — как будто не плясать он собирается, а душить, царапать и убивать. Костюрин начинает хохотать, за ним подхватывают все.
Райко. Ти обманщик. Зачем ти пляшешь русского? У тебя нет родины, нет дома! Ти свинья. Убию! Ой, какой я злой! Как у меня болит сердце! Ой, как болит!..
Райко хватает столовый нож, потрясает им в воздухе, с силою пускает нож в стену, нож ударяется плашмя и со звоном отскакивает. Райко уходит. Чистяков выходит за ним.
Сцена 2
Комната Райко. Он сидит на кровати, смотрит в стену и поёт на сербском. Входит Чистяков, садится рядом. Райко смолкает.
Чистяков. Красивая песня. Про что она?
Райко. О далекой родине; о ее глухих страданиях, о слезах осиротевших матерей и жен. Маленький Райко молит далекую родину взять его и схоронить у себя, и дать ему счастье поцеловать перед смертью ту землю, на которой он родился. Ещё о жестокой мести врагам; о любви и сострадании к побежденным братьям, о сербе Боиовиче, у которого на горле широкая черная рана, о том, как болит сердце у маленького Райко, разлученного с матерью-родиной, несчастной, страдающей родиной.
Чистяков. А знаешь, Райко, я скоро уеду. Полечу отсюда легко и свободно. Начал было укладывать некоторые мелкие вещи, но сердце наполняет тихая, прозрачная и чистая, как ключевая вода, печаль — о чем-то далеком, неизведанном и милом, и постоянно кажется, что я что-то забываю захватить с собою, что-то очень важное и дорогое. А ты, Райко, любишь Сербию?
Райко. Ну да, люблю. Там дом есть.
Чистяков. Какой дом?
Райко. Так. Дом такой стоит. Разве ты не знаешь, какой бывает дом? Обыкновенный. И когда мимо него идет арба, она скрипит: уай, уай. А где твой дом?
Чистяков. Мой дом?.. Мой дом… Странно, смутное и властное чувство вырастает в груди, и бьётся, и трепещет, как запертая птица. Мне страстно хочется петь как ты, тоже петь о родине. Нужны слова, без слов нельзя!.. Множество слов мелькает в мозгу, но среди них нет ни одного, рожденного любовью к родине. Боже мой! Боже мой! Столько звучных, красивых слов, вся моя память, всё воображение, моё прошлое, книги, которые прочел, — и нет ни одного слова, с каким страдающий сын мог бы обратиться к своей матери-родине… Я чувствую его близко, я почти вижу это слово и знаю, чем оно отличается от других: все другие слова плоски и бедны, как нищие на паперти, а это облито кровью и слезами, как раскаленный уголь, и светло, как небесный огонь!.. И не могу найти его! Да как же это? Ведь я хороший человек! Я хороший человек!
Райко. Пиши. Скорее найдёшь, если писать. (Подаёт бумагу и перо, зажигает свечу.)
Чистяков (пишет). Родина… Родина! Прости меня! (Плачет.) Как же страшно! Я мог уехать надолго, навсегда, и умереть там, в чужих краях, и угасающим слухом ловить чужую и чуждую речь. Райко, как же так? Я не могу жить без родины, не могу быть счастлив, пока несчастна она, и в этом чувстве могучая радость и могучая, стихийная, тысячеголосая скорбь. Она разбивает оковы, в которых томится душа; она соединяет ее с душой неведомого многоликого страдающего брата — и словно тысяча огненных сердец колышутся в моей больной, измученной груди. Возьми меня, родина! (Плачет и смеётся.)
Райко снова затягивает песню.
Занавес.

