Skip to content

Ольга Милованова

 ПРОЗЕВАЛА

МОНОЛОГ ПО РАССКАЗУ А.П.ЧЕХОВА «ПОПРЫГУНЬЯ»

Ольга Ивановна Дымова влетает в комнату.

Нет, это подумать только!.. Я точно видела кусок коричневой юбки за большою картиной, занавешенной черным коленкором! Без сомнения, это была женщина! Сколько раз сама я пряталась за этой картиной!.. А Рябовский! Только смутился… протянул ко мне обе руки и сказал, натянуто улыбаясь: «Очень рад вас видеть. Что скажете хорошенького?»

Боже! Как стыдно… горько!.. За миллион не согласилась бы говорить в присутствии этой… которая стояла там, за картиной и наверняка злорадно хихикала. Так нет же! Выдавила все таки: «Я принесла вам этюд… nature morte». И голос-то вышел противный писклявый… губы дрожали, боялась расплакаться. А он взял этюд, будто рассматривает, и пошел в другую комнату. Да еще приговаривал: «Nature morte… первый сорт, порт, черт, спорт… Как вам не наскучит?..»

А в мастерской в это время шаги и шуршанье платья — та ушла… Так хотелось закричать, стукнуть его по голове чем-нибудь тяжелым… Да ничего не видела сквозь слезы.

Побежала в переднюю, оделась и на улицу… Так легко вздохнула!.. Свободна! Навсегда свободна и от Рябовского, и от живописи, и от того, что было… Все кончено!..

Сейчас напишу ему холодное, жесткое, полное достоинства письмо… И как весною или летом поеду с Дымовым в Крым, начну там новую жизнь!..

Берет бумагу, ручку, садится за стол писать.

Он сказал, я не художница… А сам каждый год пишет все одно и то же! И каждый день говорит одно и то же! Он застыл! Из него не выйдет ничего, кроме того, что уже вышло! И вообще я столько для него сделала!.. А он все перечеркнул этой двусмысленной особой…

Из соседней комнаты слышится стон Дымова. Ольга встает идет к двери.

Что, Дымов?.. Не вхожу, не вхожу… Тебе не хорошо?.. Заразился третьего дня в больнице?.. Дифтерит?.. Осип, это не может быть!.. Я сейчас же вызову Коростылева.

Закрывает дверь.

Что же это такое?.. … Ведь это опасно!

Ходит по комнате, соображая, что делать. Останавливается перед зеркалом, всматривается.

Какая страшная и гадкая!.. Бедный Дымов!..

Берет трубку телефона.

Алло!.. Барышня?.. Дайте мне два-пятьдесят два… Благодарю… Коростылев?.. Коростылев, вы слушаете?.. Это Ольга Ивановна… Да. Приезжайте скорее!.. Дымов… Что значит: вы это предвидели?.. За что его под суд отдавать?.. Во вторник у мальчика высасывал через трубочку дифтеритные пленки?.. На рожон полез?.. Опасно? Очень?.. Хорошо жду вас…

Кладет трубку.

Это мне наказание, за то, что я его обманывала… Он такой молчаливый, безропотный, бесхарактерный… слишком добрый… Теперь вот тихо страдает там у себя на диване и не жалуется… А виноват тут не один только дифтерит… Коростелев этот всё знает, всё. Недаром смотрит на меня всегда такими глазами, как будто я самая настоящая злодейка! Дифтерит только мой сообщник…

Осип Степанович Дымов… Почему я вышла за тебя такого простого, очень обыкновенного и ничем не замечательного человека? Я сама и мои друзья, и добрые знакомые не совсем обыкновенные люди. Каждый из них чем-нибудь замечателен и немножко известен или же хотя и не знаменит еще, но зато подает блестящие надежды. Артист из драматического театра, большой, давно признанный талант, изящный, умный и скромный человек и отличный чтец. Певец из оперы, добродушный толстяк. Затем несколько художников… И во главе их жанрист, анималист и пейзажист… Рябовский! Он имеет успех на выставках и продал свою последнюю картину за пятьсот рублей. Затем виолончелист, у которого инструмент плачет. Еще кто?.. Литератор, молодой, но уже известный, пишущий повести, пьесы и рассказы… И все пророчили в один голос, что при моих талантах, вкусе и уме, если я не разбросаюсь, выйдет большой толк. Я пела, играла на рояли, писала красками, лепила, участвовала в любительских спектаклях, но всё это не как-нибудь, а с талантом. Всё выходило у меня необыкновенно художественно, грациозно и мило.

И среди этой артистической, свободной и избалованной судьбою компании, вспоминавшей о существовании каких-то докторов только во время болезни, Дымов — врач в чине титулярного советника. Он служит в двух больницах: ежедневно от девяти часов утра до полудня он принимает больных, а после полудня едет на конке в другую больницу вскрывать умерших. Частная практика его ничтожна, рублей на пятьсот в год. Вот и всё. Что еще можно про него сказать? Он кажется чужим, лишним и маленьким, хотя высок ростом и широк в плечах. Кажется, что на нем чужой фрак и что у него приказчицкая бородка. Впрочем, если бы он был писателем или художником, то своей бородкой он напоминал бы Золя.

Как это могло вдруг случиться?.. Отец служил вместе с Дымовым в одной больнице. Когда отец заболел, Дымов дежурил около его постели. Столько самопожертвования и искреннего участия! Я тоже не спала ночи и сидела около отца. И вдруг — здравствуйте, победила добра молодца! Мой Дымов врезался по самые уши. Право, судьба бывает так причудлива. Ну, после смерти отца он иногда бывал у меня, встречался на улице и в один прекрасный вечер вдруг — бац! Сделал предложение… как снег на голову… Я всю ночь проплакала, и сама влюбилась адски. И… стала супругой.

Артист сказал, что со своими льняными волосами и в венчальном наряде я похожа на стройное вишневое деревцо, когда весною оно сплошь бывает покрыто нежными белыми цветами…

Зажили мы после свадьбы превосходно. В гостиной я увешала все стены сплошь своими и чужими этюдами. Около рояля устроила красивую тесноту из китайских зонтов, мольбертов, разноцветных тряпочек, кинжалов, бюстиков, фотографий… В столовой повесила лапти и серпы, поставила в углу косу и грабли, и получилась столовая в русском вкусе. В спальне, чтобы похоже было на пещеру, задрапировала потолок и стены темным сукном, повесила над кроватями венецианский фонарь. И все находили, что у нас очень миленький уголок.

Ежедневно, встав с постели часов в одиннадцать, я играла на рояли или писала что-нибудь масляными красками. Потом, в первом часу, ехала к своей портнихе. От нее обыкновенно к какой-нибудь знакомой актрисе, чтобы узнать театральные новости и кстати похлопотать насчет билета к первому представлению новой пьесы. От актрисы уже нужно было ехать в мастерскую художника или на картинную выставку, потом к кому-нибудь из знаменитостей — приглашать к себе, или отдать визит, или просто поболтать. Я умею необыкновенно быстро знакомиться и коротко сходиться с знаменитыми людьми. Стоит кому-нибудь прославиться хоть немножко и заставить о себе говорить, как я уж знакомлюсь с ним, в тот же день и приглашаю к себе. Старые уходят и забываются, на смену им приходят новые. Но и к этим скоро привыкаешь и начинаешь жадно искать новых и новых великих людей, находить и опять искать.

В пятом часу я обедала дома с мужем. Его простота, здравый смысл и добродушие приводили меня в умиление и восторг. Дымов — умный, благородный человек, но у него один очень важный недостаток. Он совсем не интересуется искусствами.

А он отвечал всегда кротко, что не понимает их и не видит в этом ничего ужасного. Он всю жизнь занимался естественными науками и медициной, и некогда ему было интересоваться искусствами. Но если одни умные люди посвящают им всю свою жизнь, а другие умные люди платят за них громадные деньги, то, значит, они нужны. У каждого свое. Не понимать не значит отрицать. Что ж? По крайней мере, это честно.

После обеда я ехала к знакомым, потом в театр или на концерт и возвращалась домой после полуночи. Так каждый день.

По средам я устраивала вечеринки. Актер из драматического театра читал, певец пел, художники рисовали в альбомы, которых у меня множество, виолончелист играл, и я тоже рисовала, лепила, пела и аккомпанировала. В промежутках между чтением, музыкой и пением говорили и спорили о литературе, театре и живописи. Дам не было. Потому что всех дам, кроме актрис и своей портнихи, я считаю скучными и пошлыми. Дымова в гостиной тоже не было, и никто не вспоминал об его существовании.

Мы были счастливы, и жизнь текла как по маслу. Впрочем, третья неделя нашего медового месяца прошла не совсем счастливо, даже печально. Дымов заразился в больнице рожей, пролежал в постели шесть дней и должен был остричь догола свои красивые черные волосы. Я сидела около него и горько плакала. Но, когда ему полегчало, я надела на его стриженую голову беленький платок и стала писать с него бедуина. И нам было весело.

В апреле, в мае и в июне дача далеко за городом: прогулки, этюды, рыбная ловля, соловьи. Дымов бывал редко: всегда занят, а когда бывал свободен, то расписание поездов не подходило. А потом, с июля до самой осени, поездка с художниками на Волгу. Я сшила себе два дорожных костюма из холстинки, купила красок, кистей, холста и новую палитру. Почти каждый день приходил Рябовский. Когда я показывала ему свою живопись, он засовывал руки глубоко в карманы, сжимал губы, сопел и говорил, что облако у меня кричит: оно освещено не по-вечернему. Передний план как-то сжеван, и что-то, понимаете ли, не то… А избушка подавилась чем-то и жалобно пищит… А в общем недурственно… И чем непонятнее говорил он, тем легче я его понимала.

В тихую лунную июльскую ночь я стояла на палубе волжского парохода и смотрела то на воду, то на красивые берега. Рядом стоял Рябовский и говорил, что прошедшее пошло и не интересно, будущее ничтожно, а эта чудная, единственная в жизни ночь скоро кончится, сольется с вечностью — зачем же жить?

Я прислушивалась то к голосу Рябовского, то к тишине ночи и думала о том, что бессмертна и никогда не умру. Бирюзовый цвет воды, какого раньше я никогда не видала, небо, берега, черные тени и безотчетная радость, наполняли мою душу, говорили, что из меня выйдет великая художница, что где-то там за далью, за лунной ночью, в бесконечном пространстве ожидают меня успех, слава, любовь народа… А рядом, облокотившись о борт, стоит настоящий великий человек, гений, Божий избранник… Всё, что он создал до сих пор, прекрасно, ново и необыкновенно, а то, что создаст он со временем, когда с возмужалостью окрепнет его редкий талант, будет поразительно, неизмеримо высоко…

Становилось свежо. Рябовский окутал меня в свой плащ и сказал печально, что чувствует себя в моей власти. Зачем я сегодня так обворожительна? И всё время глядел на меня, не отрываясь, и глаза его были страшны, и я боялась взглянуть на него. А он шептал, дыша на щеку, что безумно любит, что не будет жить… что бросит искусство…

Это было так страшно. А Дымов?

У меня забилось сердце. Я хотела думать о муже, но всё прошлое казалось маленьким, ничтожным, тусклым, ненужным и далеким-далеким… В самом деле: что Дымов? Почему Дымов? Какое мне дело до Дымова? Да существует ли он в природе и не сон ли он только? Для него, простого и обыкновенного человека, достаточно и того счастья, которое он уже получил. Надо испытать всё в жизни. Боже, как жутко и как хорошо!..

Второго сентября день был теплый и тихий, но пасмурный. Рано утром на Волге бродил легкий туман, а после девяти часов стал накрапывать дождь. И не было никакой надежды, что небо прояснится. За чаем Рябовский хандрил, говорил, что живопись — самое неблагодарное и самое скучное искусство, что он не художник, что одни только дураки думают, что у него есть талант. И вдруг, ни с того, ни с сего, схватил нож и поцарапал им свой самый лучший этюд.

Я сидела за перегородкой на кровати и, перебирая пальцами свои прекрасные льняные волосы, воображала себя то в гостиной, то в спальне, то в кабинете мужа… Что-то поделывают мои знаменитые друзья теперь? Вспоминают ли? Сезон уже начался, и пора бы подумать о вечеринках. А Дымов? Милый Дымов! Как кротко и детски-жалобно просил он в письмах поскорее ехать домой! Каждый месяц он высылал по семьдесят пять рублей. Какой добрый, великодушный человек!

Рябовский ко мне переменился. Он уже тяготился мной. Да! Если говорить правду, он стыдился нашей любви. Всё старался, чтобы художники не заметили, хотя этого скрыть нельзя, и им всё давно уже известно. Каждый наш разговор заканчивался скандалом. Он надевал фуражку, перекидывал через плечо ружье и выходил из избы. По уходе его, я долго лежала на кровати и плакала. Думала, хорошо бы отравиться, чтобы вернувшийся Рябовский застал мертвою.

В избу приходила баба, не спеша топила печь, чтобы готовить обед. Пахло гарью, и воздух синел от дыма. Приходили художники в высоких грязных сапогах и с мокрыми от дождя лицами, рассматривали этюды. А дешевые часы на стенке: тик-тик-тик… Озябшие мухи толпились в переднем углу около образов и жужжали, и слышно было, как под лавками в толстых папках возятся тараканы…

В тот день Рябовский вернулся на закате. Бросил на стол фуражку и, бледный, замученный, в грязных сапогах, опустился на лавку и закрыл глаза. Я хотела приласкаться, показать, что не сержусь. Подошла к нему, поцеловала и провела гребенкой по его белокурым волосам. Он, вздрогнул, точно к нему прикоснулись чем-то холодным, отстранил меня и отошел. В это время баба осторожно внесла ему тарелку со щами, и я видела, как она обмочила во щах свои большие пальцы. И грязная баба с перетянутым животом, и щи, которые стал жадно есть Рябовский, и изба, и вся эта жизнь, которую вначале я так любила за простоту и художественный беспорядок, показались теперь ужасными. Я вдруг почувствовала себя оскорбленной и сказала холодно, что нам нужно расстаться на некоторое время, а то от скуки мы можем серьезно поссориться. Он не удерживал меня. Обещал увидеться после двадцатого.

Укладывалась я весело. Неужели это правда, что скоро буду писать в гостиной, а спать в спальне и обедать со скатертью? У меня отлегло от сердца, и я уже не сердилась на Рябовского.

Я приехала домой через двое с половиной суток. Не снимая шляпы и пальто, в волнении я прошла в гостиную, а оттуда в столовую. Дымов без сюртука, в расстегнутой жилетке сидел за столом, перед ним на тарелке лежал рябчик.

Увидев его широкую, кроткую, счастливую улыбку и блестящие радостные глаза, я почувствовала, что скрывать от этого человека так же подло и отвратительно, как оклеветать, украсть или убить. В одно мгновение я решила рассказать ему всё, что было. Давши ему поцеловать себя и обнять, я опустилась перед ним на колени и закрыла лицо… Страх и стыд помешали мне говорить правду. Он усадил меня за стол. Я жадно вдыхала в себя родной воздух и ела рябчика, а он с умилением глядел на меня и радостно смеялся.

По-видимому, с середины зимы Дымов стал догадываться, что его обманывают. Он, как будто у него была совесть нечиста, не мог уже смотреть мне прямо в глаза, не улыбался радостно при встрече. И, чтобы меньше оставаться наедине, часто приводил к себе обедать своего товарища Коростелева, самого обыкновенного маленького стриженого человечка с помятым лицом.

За обедом оба доктора говорили о том, что при высоком стоянии диафрагмы иногда бывают перебои сердца, или что множественные невриты в последнее время наблюдаются очень часто… И казалось, что оба они вели медицинский разговор только для того, чтобы дать мне возможность молчать… не лгать. Дымов угнетал меня своим великодушием!

А я вела себя крайне неосторожно. Каждое утро просыпалась в самом дурном настроении и с мыслью, что Рябовского уже не люблю и что, Слава Богу, всё уже кончено. Но, напившись кофе, я вспоминала о том, что он готовит к выставке нечто поразительное, что все, кто бывает в его мастерской, приходят в восторг. Но ведь это он создал под моим влиянием и вообще, благодаря моему влиянию, он сильно изменился к лучшему. Если я оставлю его, то он, пожалуй, может погибнуть. И он, изящный, со своими длинными кудрями и с голубыми глазами, был очень красив… или, быть может, мне так казалось.

Я одевалась и ехала в мастерскую к Рябовскому. Заставала его веселым и восхищенным своею, в самом деле, великолепною картиной. Он прыгал, дурачился и на серьезные вопросы отвечал шутками. Я ревновала его к картине и ненавидела ее, но простаивала перед ней молча минут пять и вздыхала, как перед святыней.

Потом начинала умолять его, чтобы он любил, не бросал, чтобы пожалел меня, бедную и несчастную. Я плакала, целовала ему руки, требовала, чтобы он клялся в любви. И, испортив ему хорошее настроение и чувствуя себя униженной, я уезжала к портнихе или к знакомой актрисе похлопотать насчет билета.

Если я не заставала его в мастерской, то оставляла ему письмо, в котором клялась, что если он сегодня не придет, то непременно отравлюсь. Он трусил, приходил и оставался обедать. Не стесняясь присутствием мужа, он говорил мне дерзости, я отвечала ему тем же. Мы оба чувствовали, что связываем друг друга, злились, и от злости не замечали, что оба неприличны и что даже стриженый Коростелев понимает всё.

Порядок жизни был такой же, как в прошлом году. По средам бывали вечеринки. Артист читал, художники рисовали, виолончелист играл, певец пел. По-прежнему каждый день возвращалась поздно ночью, но Дымов уже не спал, как в прошлом году, а сидел у себя в кабинете и что-то работал. Ложился он часа в три, а вставал в восемь.

Как-то вечером, когда я, собираясь в театр, стояла перед трюмо, в спальню вошел Дымов во фраке и в белом галстуке. Он кротко улыбался и, как прежде, радостно смотрел мне прямо в глаза. Лицо его сияло. Он сел, поглаживая колена и сказал, что защитил диссертацию. И, что очень возможно, ему предложат приват-доцентуру по общей патологии. Видно было по его блаженному, сияющему лицу, что если бы я разделила с ним его радость и торжество, то он простил бы всё, и настоящее и будущее, и всё бы забыл. Но я не поняла, что значит приват-доцентура и общая патология, к тому же боялась опоздать в театр и ничего не сказала. Он посидел две минуты, виновато улыбнулся и вышел…

А сегодня был беспокойнейший день.

У Дымова сильно болела голова. Он утром не пил чаю, не пошел в больницу и всё время лежал у себя в кабинете на турецком диване. Я, по обыкновению, в первом часу отправилась к Рябовскому, чтобы показать ему свой этюд nature morte и спросить его, почему он вчера не приходил. Этюд вовсе ничтожный, и я написала его только затем, чтобы иметь лишний предлог сходить к нему.

Ольга кладет голову на сложенные на столе руки. Дремлет.

Nature morte, порт… спорт… курорт… А где-то теперь мои друзья? Знают ли они, что у нас горе? Господи, спаси… избави… Кажется вся квартира от полу до потолка занята громадным куском железа… стоит только вынести железо, всем станет весело и легко… Где же врач?..

Часы бьют три часа. Ольга приходит в себя.

Это не железо… это болезнь Дымова… Ах, как я страшно солгала! Из пустой прихоти, из баловства, вся, с руками и с ногами, вымазалась во что-то грязное, липкое, от чего никогда уж не отмоешься…

Будь оно все проклято!.. Вся жизнь испорчена и ничем ее не исправишь… Боже мой, а если Дымов стал бы таким ученый, какого теперь с огнем не найдешь? Он умирает теперь, потому что пожертвовал собой… Добрая, чистая, любящая душа — не человек, а стекло!

Боже! Если только Дымов выздоровеет, я полюблю его опять! Буду верною женой!

Он ведь в самом деле необыкновенный, редкий и, в сравнении с теми, кого я знаю, великий человек! Как его любил мой отец и все товарищи-врачи… Все они видели в нем будущую знаменитость… Прозевала! Прозевала!

Бросается в комнату с плачем.

Дымов! Дымов! Это была ошибка!.. Не всё еще потеряно… жизнь еще может быть прекрасной и счастливой! Ты — редкий, необыкновенный, великий человек!.. Я буду всю жизнь благоговеть перед тобой… молиться на тебя…

Дымов!.. Дымов, Дымов же!..

КОНЕЦ

Январь 2025 г.

Back To Top