Наталья ШОР
+7-961-04-35676
Ш О Л О М!
инсценировка для театра по рассказам и монологам Шолом-Алейхема
Действующие лица:
Шолом-Алехем
Молодая дама, 2 женщина
Торговка гусями, Гнеся, 1 женщина
Ента Куролапа, 3 женщина
Сцена представляет собой некий беспорядок, как после погрома. Что-то здесь от поруганного Храма, что-то от незнатного дома: сваленные в кучу стулья, пустая клетка с птичьим пухом, таз с бельем, какие-то узлы, пустой горшок, старый патефон. На сцене появляются три женщины, которые начинают наводить порядок, преобразуя сценическое пространство из хаоса то ли в кабинет писателя, то ли в комнату ребе. Когда все готово, они рассаживаются на приготовленные стулья и ждут… Эти женщины – то ли корреспонденты газет, пытающимися взять у писателя интервью, то ли поклонницы, желающие поговорить со знаменитостью. Появляется Шолом-Алейхем, в руках у него небольшая пишущая машинка и стопка собственных произведений.
1 женщина. Шолом Алейхем
2 женщина. Шолом Алейхем!
3 женщина. Шолом Алейхем!
Шолом. Шолом алейхем!
1 женщина. Чем вы занимаетесь?
Шолом. Чем мне заниматься? Я — еврейский писатель.
2 женщина. Как вас звать?
Шолом. Шолом-Алейхем.
3 женщина. Шолом-Алейхем? Жить вам, значит, миром и ладом!
Шолом. Того же вам и вашим чадам!
1 женщина. Что же вы поделываете, пане Шолом-Алейхем?
Шолом. Что же нам поделывать? Пишем.
2 женщина. Что пишем?
Шолом. Что нам писать? Что видим, про то и пишем.
3 женщина. Что же дают вам писания, которые вы пишете!
Шолом. Что они могут дать? Горести, колики, слезы, обиды, муки, страдания, тревоги…
2 женщина. И это все?
Шолом. Чего вы еще хотите?
2 женщина. Я имею в виду…
Шолом. Почет? Без меры, без счета! Ни один писатель в мире не имеет столько почета, как еврейский сочинитель. Шутка ли, у евреев писатель, человек, который пишет!
3 женщина. Вы это всерьез?
Шолом. А то что же? Шучу, что ли? Посмотрите-ка сами, что творится на наших юбилеях. Наилучшие пожелания от почитателей, от горячих поклонников и просто от усердных читателей летят со всех концов света. А корреспонденции, которые сам юбиляр печатает в газетах?! А пиршества, банкеты, тосты?! Море разливанное! А стипендии, а пожертвования, которые вносятся в это время на благо трудящихся земли обетованной!.. Вы шутки шутите, — какой почет оказывают еврейскому сочинителю?
3 женщина. Нет, я не о том; я имею в виду…
Шолом. Заработок? Полон рот! Только бы хватило свободного времени вдобавок к тому быть еще и меламедом, лавочником, маклером, сватом или просто человеком, не отказывающимся от подаяний, способным ходить по домам и собирать деньги на издание своей книги. Вы шутки шутите с еврейским сочинителем? Еврейский сочинитель — свободный человек!
2 женщина. Что значит свободный человек?
Шолом. Он свободен от всех благ и на этом и на том свете; он свободен от куска хлеба, от здоровья, от друзей, от жены и детей, от всех радостей жизни…
1 женщина. Мне кажется, пане Шолом-Алейхем, что тут в вас уже говорит желчь, вы даже залезаете в дебри нетерпимости. …Нехорошо это. Не к лицу еврейскому писателю, который пишет для народа, так обрушиваться на евреев. Еврей обязан все в жизни принимать с любовью и три раза в день произносить…
Шолом. «Все к лучшему»?
3 женщина. Конечно! Все к лучшему! А что было бы, если бы вы и того не имели? Какой вид мы имели бы среди народов, если бы сбросили с себя наш единственный кафтан? Разве есть у нас, кроме нашей литературы, иная одежда, чтобы покрасоваться в ней перед миром?
Шолом. Быть может, вы и правы.
2 женщина: Как это «быть может»? Наверняка! Но давайте поговорим о чем-нибудь более веселом.
Шолом. О поминках?
2 женщина. Не то. У меня к вам…
Шолом. Просьба? Чего вы хотите?
2 женщина. Хочу я вот чего. Раз вы еврейский писатель, я хочу, чтоб вы писали…
Шолом. Что же мне писать?
1 женщина. Фельетоны… Чтоб смеялись.
Шолом. Смеяться? Ведь плакать хочется…
1 женщина. Вы можете плакать, только …бы публика смеялась. Понимаете?
Шолом. Понимаю, как не понять? Вы хотите, чтоб я представился скоморохом, комедиантом, клоуном, шутом гороховым, словом забавлял публику…
3 женщина. О! Только свяжись с еврейским сочинителем! Кто сказал — скоморох, комедиант, клоун, шут гороховый? Я только хочу, чтобы в ваших писаниях была и шутка, и прибаутка, и по плечу хлопок, и по заду шлепок. Словом, публике надо доставлять удовольствие…
Шолом. Чтобы все говорили: «Черт бы побрал этого Шолом-Алейхема! Ну и язычок — онеметь бы ему! Ну и рученька — отсохнуть бы ей!»
3 женщина. И еще я хочу, чтобы вы толком поговорили с нашими евреями, и именно на их наречии, на их родном языке, чтобы вы так и сказали им: вы, мол, такие и сякие, вы, дескать, и растакие и рассякие!.. То есть вы должны разделать их под орех, но красиво, чинно и благородно. Вы меня понимаете?
Шолом. Понимаю, как не понять? Вы хотите, чтобы мы с ними играли в ту игру, которая называется «кошки-мышки»?.. Так и быть… чего вы еще хотите?
1 женщина. Еще давайте им сценки…
Шолом. Чтоб они зевали?
2 женщина. Рассказывайте им истории…
Шолом. Чтоб они быстрее засыпали?
3 женщина. Напишите большой роман, роман с любовью, с трогательными сценами, чтобы дух захватывало. Одним словом, чтоб был роман… Я хочу, чтобы вы дали роман, но роман еврейский, любовь, но любовь еврейскую. Вы меня понимаете?
Шолом. Понимаю, почему не понять? Вы хотите, чтоб я писал о жизни, о подлинной еврейской жизни? Хотите, чтоб я писал кровью сердца, нервами, от глубины души, нечто такое, за что расплачиваешься здоровьем и старишься раньше времени, от чего лицо покрывается морщинами, а голова — сединой, вы этого хотите? Так и быть… Только бы…
1 женщина. Что «только бы»?
2 женщина. Что «только бы»?
3 женщина. Что «только бы»?
Шолом. Только бы… Ничего.
2 женщина. Шолом-Алейхем! Скажите, пожалуйста, что означает ваше «только бы»?.. Деньги?
Шолом. Кто говорит о деньгах?
3 женщина. Что же? Почет?
Шолом. Кто говорит о почете?
1 женщина. Что же? Здоровье?
Шолом. Что говорить о здоровье?
Женщины все вместе. Что же вы! все твердите «только бы»?
Шолом. Только бы читали!..
(Звучит музыка. Женщины танцуют. Затем уходят. Шолом-Алейхем вставляет чистый лист бумаги в пишущую машинку, печатает несколько фраз. Берет одну из своих рукописей и начинает читать.)
Шолом. Уж так повелось у нас: когда умирает большой человек, его начинают превозносить и прославлять. Начинают вспоминать и пересказывать разные истории его жизни, отдельные эпизоды, анекдоты, повторяют его афоризмы, шутки, остроты и даже глупости. Всё подхватывается! Всё давайте сюда! Всё пойдет! Я беру на себя смелость сказать, что это не только глупый обычай, но, если хотите, это даже в какой-то мере и несправедливо. Что толку возносить человека после его смерти? Почему бы ему не вкусить славы при жизни? Почему бы при жизни ему не услышать расточаемых похвал, разных историй, которые без конца рассказывают о нем, анекдотов, афоризмов, шуток, острот и даже глупостей, приписываемых ему? Я даже пойду дальше и скажу, что гораздо правильнее было бы при жизни передавать такие вещи, потому что, если, не дай бог, кто-либо расскажет о человеке какую-нибудь несуразность, он может открыто выступить и сказать: «Прошу прощения! Вы, кажется, это выдумали про меня». Юбилей – это давно уже отмечено мудрецами – подобен, не будь они рядом помянуты, похоронам. (Перестает читать.) Со мной это случилось. Я сам пережил несколько лет назад такого рода похороны и наслушался о себе таких вещей, каких и во сне не видывал. Жаль только, что публика занялась чем-то другим и скоро замолчала…
(Звучит дверной колокольчик. Шолом-Алейхем идет открывать. В комнату быстро входит прилично одетая молодая дама в шляпе, за ней не спеша Шолом-Алейхем. Молодая дама нервно оглядывает комнату, присаживается на стул. Ей трудно начать разговор. И всё же она решается.)
Дама. Не знаю, как вы, а у меня, хоть потоп, белая курица в канун Судного дня непременно должна быть! Скажу вам по чистой совести, я даже не понимаю, как бы я могла исполнить обряд «капорес», не будь у меня белой курицы! Так уж я привыкла с малых лет. Все на свете – привычка. Моя мама, надо вам сказать, тоже не такая великая праведница, но этих вещей она как раз придерживается. На пасху – пасхальный борщ, на швуэс — любисток, в хануку – блины, в пурим – гостинцы, и тому подобные богоугодные дела я соблюдаю, как настоящая раввинша. «Поминание душ» — для неё что зеница ока, а не слушать звуков рога для неё гораздо большее несчастье, чем для меня не слушать – не будь рядом помянут! – Шаляпина… Гёте и Шиллер не сходят у неё с языка. А наступит месяц элул, и она накрывает голову белым платком и начинает водиться с «мещанками». А потом прошли покаянные дни – платок с головы долой, и снова Гёте, опять Шиллер. Вот она какая женщина, моя мама, и в таком же еврейском духе она воспитала нас, своих дочерей. Нас у неё было пятеро, и все мы вышли замуж по любви, то есть все мы были красивыми девушками, образованными и подавно, и приданого было за нами в банке по пятнадцати тысяч на каждую, — как же нас было не любить? Мы славились по всему свету, надо вам знать, не только красотой и образованием, сколько добропорядочным воспитанием. А воспитание, знаете ли, — это великое, великое дело! Например, в некоторых отношениях мы были воспитаны нашей матерью очень свободно: мы могли говорить, с кем нам захочется, могли ходить, куда нам угодно и делать могли всё, что вздумается. Но в том, что касалось еврейства, соблюдалась величайшая строгость! Например, я не сниму левый башмак раньше правого! Володя смеется надо мной и издевается, но если бы я обращала внимание на все, над чем смеется Володя, у меня бы на пасху были одни куличи да крашеные яйца и ни кусочка мацы. Мой Володя в отношении еврейства немного того… К евреям он относится с величайшим уважением. Услышит, что на евреев свалилось какое-нибудь несчастье, погром, — и ходит как не свой. Но терпеть он не может еврейских ужимок, еврейских выходок… Однако пусть кто-нибудь чужой позволит себе сказать о евреях худое слово, он готов глаза вырвать. Странный он человек, Володя! Сколько раз слыхала я, как он хвастал перед господами, которые приходят к нам иногда поиграть в преферанс, что у нас есть свой, еврейский, дипломат Герцль, который чувствует себя своим человеком у турецкого султана. А когда сионисты пришли к нему как-то за деньгами, он с ними долго спорил и доказывал, что они носятся с химерами и втемяшили себе в башку бог знает что…Ну, а деньги? Думаете, не дал? Дал! Вот такой он человек – мой Володя. Сколько мне приходится спорить с ним из-за детей! Ему, Володе то есть, хочется, что бы они всё знали. Знать? Пожалуй. Я тоже хочу, чтобы они всё знали. Кто же не хочет, чтобы дети всё знали? Но их здоровье для меня дороже. Я мать, быть может, не такая уж горячая. Но все же – мать, я знаю, что значит здоровье. Мои Сашка и Сонька, прежде чем они выросли – э-ге-ге! А он их еще мучает, хочет, чтобы они всё умели, всё знали, даже еврейский, говорит он, они должны знать. Мало того, что у них и гимназия, и музыка, и танцы, и всякая напасть, — не хватает им, видите ли, еще одного несчастья: учить еврейский! Если бы учили по крайней мере еврейский, как учат, например, немецкий, французский или английский. И если бы еврейский учитель был бы таким же, как и все учителя. Но он, — не накажи меня бог за такие речи, — сама не знаю что. Володя тоже не выносит запаха этого еврейского учителя. Каждый раз после его ухода он раскрывает окно. (Обращаясь к писателю, как к своему мужу.) На что он тебе нужен?
Шолом (в образе Володи). Нынче еврейский язык в моде. Вот и надо, что они учили еврейский.
Дама. Мода! На всё мода! Карты тоже в моде. Мой Володя когда-то не знал преферанс… А сейчас он может засесть на целую ночь и играть до следующего вечера. Он уже почти не может обходиться без карт. Но покуда он играл дома, меня это не трогало. Я и сама не прочь поиграть в преферанс. (Достает из сумочки колоду карт.) И «очко» мне не претит. (Раздает карты себе и Шолому, и начинают играть.) У моей мамы мы все частенько играли. (Резко обрывает игру в карты.) Меня волнует, что он играет в клубе! Ох уж мне этот клуб! Сгореть бы все клубам на свете! Играет он для того, чтобы выиграть, но проигрывает много денег. Я знаю, когда он выигрывает и когда проигрывает. А времени сколько уходит? На первых порах, пока я узнала, куда он исчезает каждую ночь, я места себе не находила, чуть с ума не сошла! Каждый раз он придумывал новую отговорку. То третейский суд на три ночи к ряду, то заседание, а то просто приятель затащил к себе на преферанс. Но ведь я же Володю знаю. Знаю, когда он врет, а когда правду говорит. Если клянется и в то же время сердиться – значит врет. Я, конечно, стала вынюхивать, прощупывать и узнала, что он ходит в клуб. Камень с души свалился! Слава богу, что не еще куда-нибудь… (Обращаясь к Шолому-Володе.) Володя, играть в карты ты разве не можешь дома?
Шолом-Володя. В клубе видишься с одним, с другим, узнаешь, что на свете твориться…
Дама. Чепуха! Это, как говориться, разговоры в пользу бедных. Володя, подумай, ты оставляешь меня одну на целые ночи, детей в глаза не видишь… Бога не боишься, разбойник этакий!
Шолом-Володя. А он отвечает, что терпеть не может сцен…
Дама. И не может слышать, когда я разговариваю с богом. Я начинаю плакать.
Шолом-Володя. Тогда он хлопает дверью, уходит и является утром следующего дня страшно сердитый.
Дама. Выходит, что я еще у него в долгу! Смотрю я тогда на своего Володю и вспоминаю то время, когда он за мной увивался, сватался, умолял, шаги мои считал, оберегал мою тень. Нелегко ему далось. Прежде всего он старался понравиться моей маме, выслушивал целые страницы из Гете и Шиллера. Затем он читал ей книги, и обязательно романы, и обязательно такие, от которых и камню в пору слезами изойти… Держал на руках её нитки, летом помогал варить варенье, зимой играл с ней в карты, измотался вконец, и всё ради меня. По мне он помирал, готов был целовать следы моих ног. Немалую муку вытерпел, пока дождался от меня доброго слова, потому что у меня тогда было три таких жениха, не менее привлекательных, чем он. Один из них – сейчас он доктор – был в меня влюблен прямо-таки до смерти. А сейчас? Вздумай я вскружить кому-нибудь голову, — очень это мне трудно? Вот, к примеру, аптекарь Бренгольц, который приходит как раз тогда, когда Володи нет дома. Правда, я сама даю ему повод: хочу, чтобы Володя знал об этом, и чтобы ему было досадно. (Обращаясь к Шолому-Володе.) Знаешь, кто здесь был?
Шолом-Володя. Бренгольц?
Дама. Завтра мы с ним идем вдвоем на Шаляпина…
Шолом-Володя. С кем? С Бренгольцем?
Дама. Как ты думаешь, Володя, ничего было бы снять вместе с Бренгольцем одну дачу?
Шолом-Володя. А что же тут такого?
Дама. Бренгольц предлагает мне поехать с ним в нынешнем году в Мариенбад.
Шолом-Володя. Пожалуйста! Счастливого пути!
Дама. Вот как? «Пожалуйста»! Ну, нет! Именно потому, что тебе хочется, я не желаю! Скажите на милость, что это стало с моим Володей? Товарищи втянули его в свою компанию… О, они умеют! От клуба ничего хорошего ждать не приходится. Из клуба каждую ночь ходят в «Парнас», в «Олимп», в «Аркадию» и тому подобные веселые места и довольно весело проводят время… (Танцуют канкан.) Сгорел бы этот клуб! Сгореть бы картам! Сгореть бы этой компании! Когда-то мы с Володей просиживали целые ночи, и разговаривали, и разговаривали, и всегда нам хватало разных тем. Зато теперь у нас с аптекарем Бренгольцем достаточно разговоров на разные темы. Разговоры, вообще говоря, пустые: остроты, песенки, анекдоты. Ох и анекдоты у него, у Бренгольца, черт бы его побрал! Я люблю хороший анекдот, слушать мне анекдоты никогда не надоедает. Вот и сидит он, Бренгольц то есть, ночи напролет и рассказывает мне анекдоты… Я знаю, что весь город обо мне говорит. Знаю отлично, что говорят обо мне, но меня это нисколько не трогает! Меня волнует только то, что это Володю не волнует! Бог ты мой! Если бы в прежние годы, например, пришли к Володе и рассказали, что у меня просиживает по ночам какой-то аптекарь и рассказывает мне анекдоты… Ого-го! А нынче – ничего! Володя приходит иной раз поздно ночью и застает его у меня на балконе и – ничего.
Шолом-Володя. Что нового, господин Бренгольц? И господин Бренгольц рассказывает ему новости. Володя курит, притворяется, будто внимательно слушает, а на самом деле думает в это время, бог знает о чем, потому что голова его там…
Дама. Хотите знать, где это «там»? Если бы я знала… Давно уж мне это хочется знать, уж я как будто и на кое-какой след напала. Недавно я у него из брючного кармана вытряхнула письмецо на розовой бумаге, пропитанное духами, за подписью «Маша»… Маша? Маша? Кто такая Маша? Вот уж две недели, как я ломаю себе голову и никак додуматься не могу… О, пусть я только узнаю наверное, уж он тогда не обрадуется! Будет ему Маша! У него в глазах «замашит»!.. Однако куда ж это я заехала? С чего я начала? Да, с белой курицы. Не знаю как вы, а у меня, хоть потоп, белая курица в канун Судного дня непременно должна быть! «Как бела курица, так и я от грехов бела!» Так учила меня мама. Я следую ее примеру. Поэтому и курица мне нужна непременно белая. И не только за меня, но и за Володю, за детей и даже за мою маленькую Лелечку, я тоже покупаю маленького белого цыпленка, маленькую белую курицу. Я за всех приношу жертвы. Горе горькое, когда ты единственная еврейка в доме, единственная, соблюдающая еврейские законы и придерживающаяся еврейства… Я беру молитвенник, произношу молитву и верчу над головой свои жертвы, повторяя: «Это да будет моей заменой, моим искуплением», и чувствую, как крепнут мои силы, потому что это белая, белая «капора», как завещано богом! (Быстро уходит.)
(Звучит музыка.)
Шолом. Случалось ли когда-нибудь, чтобы вам захотелось стать не тем, что вы есть? Я, к примеру, был бы иногда не прочь стать неевреем. Конечно, не навсегда, боже сохрани, а только так, на короткое время, чтобы поглядеть нееврейскими глазами, какой вид имеют евреи, когда они идут, беседуют, галдят, препираются и машут руками. Это, полагаю, должна быть необычайно интересная картина? Самай обыкновенная беседа, несомненно показалась бы мне ссорой, перебранкой, и, глядя на двух евреев, спорящих между собой по какому-нибудь принципиальному вопросу, скажем, — когда нынче заход солнца, или когда у нас в этом году рош-а-шана, или мколько может стоить вот этот каменный дом, или еще о чем-либо подобном, — я определенно решил бы, что они поносят друг друга и дело вот-вот дойдет до потасовки… Эти мысли пришли мне на ум, когда мы, три еврейских прозаика и один поэт, совершали первое путешествие по знаменитым Альпам. Почти все, кого мы встречали на нашем пути, с каким-то удивлением смотрели на нас. Полагаю, это было потому, что мы все четверо говорили разом. Говорить всем вместе – это такое искусство, которым владеем только мы, евреи. Ни один народ не может этим похвастаться. Наши собрания, наши разбирательства, торжества и заседания славятся в мире. Парламентаризм, то есть когда говорят по очереди каждый в отдельности, — хорошая штука, но не всегда и не везде.
(Шолом подходит к патефону, заводит его и ставит пластинку. Звучит хриплая музыка. Шолом выходит из комнаты. Появляется Женщина с огромными узлами в руках. Она, озираясь, проходит по всей комнате, замечает играющий патефон и присаживается возле него на стул. Незаметно входит Шолом-Алейхем, с интересом разглядывая, заслушавшуюся женщину. Торговка убирает с пластинки иглу, собирается встать и уйти, но тут замечает писателя.)
Торговка гусями (обращаясь к Шолом-Алейхему). В прошлую хануку у меня, не про вас будь сказано, не про меня будь сказано, ни про кого не будь сказано, случилась беда с удачей вместе. Можете послушать! (Кладет узлы на пол.) Такая история случается раз в тысячу лет! Я вот уже двадцать с лишним лет торгую гусями и пасхальным салом, а такой истории, знаете ли, со мной не случалось. Торгую гусями… Думаете, так это просто — берут и торгуют? Прежде всего начинается целая история: как только наступает осень, после праздников надо закупать гусей, сажать их на зиму в клетку, кормить их, наблюдать за ними. А к хануке гусей начинают резать и превращать в деньги. Но вы небось думаете, что так это легко закупать гусей, сажать гусей, резать гусей и превращать их и деньги? Во-первых, покупка гусей. Надо иметь на что покупать. Наготовленных денег, своих капиталов то есть, у меня ведь нет. Надо одалживать, обращаться к реб Алтеру. А реб Алтера вы ведь знаете, — это такой человек, который и воду выварить любит. То есть отказать он не откажет, но велит прийти завтра, а завтра скажет — послезавтра, душу вымотает. А потом только начинает соки выжимать: проценты тянуть, дни присчитывать… Что и говорить, хорош реб Алтер! Недаром у него такая рожа. А она, Алтериха то есть, ходит с такими щеками, хоть нож об них точи! А жемчуга у нее какие! Вот недавно она дочь просватала. Иметь бы мне вместе с вами хотя бы треть того, что стоила помолвка, мне бы не надо было гусями торговать… Хотя жениха она нашла, — накажи меня бог, если бы я за такого свою дочь отдала! Да ведь он лысый, — по-вашему, это плешь, а по-моему, парша… Но не моя это забота, ничего дурного я, упаси бог, не говорю, злословить не желаю… Путаю только одно с другим. Уж вы не обижайтесь, привычка у меня такая… Как говорится: у бабы слов — девять коробов… Закупать гусей… Где закупают гусей? Думаете, наверное, на базаре? Конечно, как же! Если бы нам приходилось всех гусей покупать на базаре, мы бы в золоте ходили! Если хотите купить гусей для торговли, вам надо потрудиться встать до рассвета, когда сам бог еще спит, и выйти далеко за город, по ту сторону мельниц. Находится, однако, еще одна такая умница, как и вы, прибегает раньше вас и уже ждет по ту сторону мельниц. И еще, оказывается, есть одна, умнее той, и приходит еще раньше и еще раньше… короче говоря, собирается настоящая ярмарка, и все стоят, ждут и высматривают, авось господь сжалится, крестьянин вынесет пару гусей… Тогда нападают на него и на его гусей со всех сторон: «Що тоби, человиче, за гуску?» Если это торговец и человек, с которым можно говорить, то можно с ним и поторговаться! Но бывает и так, что налетите на малахольного, к которому и не подступиться, хоть ты его режь. А уж если бог сжалился и крестьянин выпустил из рук гуся, надо этого гуся хорошенько осмотреть. А осмотреть гуся надо умеючи! Возможно, знаете ли, что в гусях надо быть знатоком таким же, как, скажем, в брильянтах. По-вашему, например, выходит, что все гуси одинаковы. А знаете ли вы, что есть гусыни, а есть и гусаки? Гусыня — это не гусак. Гусь — это гусь, а гусак — это гусак. Гусь набирает жир, а гусак — хворобу! Как же отличить гуся от гусака? Да уж отличают! Во-первых, по чубику, у гусака на голове чубик и длинная шея. Затем гусака узнают по голосу — у него голос грубый, как у мужчины. А идет он всегда впереди гусей, тоже как мужчина, как человек. У нас мужчина, хоть будь он самая что ни на есть шляпа, шагает впереди, будто желая сказать: «Вот он — я!» К чему вам больше? Взять, к примеру, моего мужа — Нахмен-Бера. Уж на что, казалось бы, растяпа. Дальше как будто некуда? Человек, с тех пор как я за ним замужем, и двух ломаных грошей не заработал! Все счастье в том, что он знаток талмуда и что он дальний родственник нашего богача Иоськи, как говорится: нашему забору двоюродный плетень… Спросите, что я имею от этого моего родственника-богача? Иметь бы то моим врагам на обед! Но я о ней ничего плохого не говорю, злословить не желаю. Путаю только одно с другим. Уж вы не взыщите, привычка у меня такая… Как говорится: у бабы слов — девять коробов… Закупать гусей… Когда гуси куплены, надо их, стало быть, на зиму в клеть засаживать. Но вы думаете, что засадить гусей — дело очень легкое? Ошибаетесь! Хорошо засаживать гусей, когда есть у тебя свой дом, своя кладовая, когда ты, как говорится, одна на базаре. Но как быть, если я жила, не нынче будь сказано, не про вас будь сказано, ни про кого не будь сказано, на квартире у Енты и отдельной кладовой не имела? А хозяйка моя, то есть Ента, и сама приторговывала гусями и пасхальным жиром, — попробуйте-ка, прошу вас, держать гусей в одной кладовке с Ентой и не драться с ней трижды в день!
(Появляется Ента с тазиком чистого белья.)
Это — одно. А затем будьте умником и отличите, какие гуси ваши, а какие не ваши. Однажды, когда я, не нынче будь сказано, не про вас будь сказано, ни про кого не будь сказано, жила у нее на квартире, у нее, у Енты то есть, сломалась клетка в кладовой, все гуси вышли и налетели прямо на мое корыто с овсом… Кто оказался в убытке? Кому пришлось кричать? Мне или ей? А она как налетит на меня!
Ента. Если бы я знала, что вы торгуете гусями, не сдала бы вам квартиру ни за сто миллионов червонцев!
Торговка. А чем же думали вы, я торгую? Брильянтами?
Ента. Сами вы хороший брильянт, и муж у вас брильянт, и дети — брильянты! (Трясет бельем на торговку и уходит.)
Торговка. Что же мне — молчать?.. Странная женщина эта Ента! Так, вообще, она готова вам душу отдать. Если вы, упаси бог, заболели, она собой пожертвует ради вас. Но только вспыльчива, — спасения нет! Вот мы однажды — было это накануне хануки… Рассказать вам, — вы бы волосы на себе рвали!.. Но я в чужие горшки заглядывать не люблю, худого ничего не говорю, злословить не люблю… Путаю только одно с другим. Уж вы не взыщите, привычка у меня такая… Как говорится: у бабы слов девять коробов.
(Торговка уже не обращает внимания на писателя. Её история – это история для всех.)
Теперь начинается история: засаживать гусей… Если хотите, чтобы гуси у вас были удачные, сажайте их в клеть во второй половине месяца. Упаси бог притрагиваться к гусям в начале месяца, сразу после новолунья — это беда! Гуси не будут удачными: будут толсты в кости, а кожа будет тонкая. А уж на жир от таких гусей и рассчитывать нечего. Об этом забудьте! И днем, когда люди толкутся, гусей не засаживайте. Лучше в сумерки, при свече, или даже в темноте, но только в это время ущипните себя и произнесите тихонько три раза: «Как я в теле, так и ты будь в теле…» Мой муж, правда, смеется над этим и говорит, что это и понюшки табаку не стоит. Поверьте, я хорошо знаю, что такое ученый, что такое человек, сидящий над священным писанием, хоть он и палец о палец не ударяет. Думаете, он ленится? Он бы делал все, что угодно, — было бы что… Вот он и сидит над книгами. Пускай сидит. На что мне его труд, я и сама могу обойтись и с расходами по дому кое-как справляюсь, ни к кому не прибегая. Я сама, всюду сама. И на базаре, и дома, и у печи встану, поставлю варить картошку, и детей одену и отправлю в хедер, — это у меня главное! Засадив гусей, надо позаботиться, чтобы у них было достаточно корма; кормить их и поить вовремя. И больше ничего. Потому что гуси — это не утки и не куры. Утки боятся оспы, а куры — хорька. А гусям нужна только еда. А едят они все: гуси едят овес, гуси едят просо, гуси едят кашу, гуси едят, извините, и кое-что похуже… Гусь не привередлив. Гусь глотает все. Гусь постоянно голоден, как ребенок у бедняка. У бедняка дети едят, не сглазить бы, с аппетитом все, что дадут, и никогда не бывают сыты. Я знаю это по себе. Мои дети, были б они здоровы, когда приходят из хедера, не сглазить бы, не повредил бы им дурной глаз, — не успеешь оглянуться, а буханки хлеба как не бывало, от чугуна картошки и запаха не остается. Дети, знаете — дело хорошее, славное. Мне бы не надоело и в тягость не было бы содержать десять ребят, пятнадцать, семьдесят пять, кабы не утроба! Ну и заработок — эти гуси!.. То есть, вообще говоря, заработок неплохой, а если бог благословит, то на гусях можно и порядочно заработать. Но, видите ли, это случается раз в десять лет. Гораздо чаще бывает, что на гусях не только не заработаешь, но еще и потеряешь! А труда они требуют столько, что, право же, ни к чему весь этот тарарам. Спрашивается в таком случае: коль скоро заработка гуси не дают, зачем же ими торговать? Но позвольте, а что же прикажете делать, если я уже столько лет торгую гусями?! Подумайте: связать тридцать с лишним пар гусей; отнести к резнику тридцать с лишним пар гусей; принести обратно тридцать с лишним пар гусей; ощипать тридцать с лишним пар гусей; разделать, посолить, вымочить, ополоснуть тридцать с лишним пар гусей, — кожа отдельно, жир отдельно, потроха отдельно, обдирки отдельно, — из всего этого надо сделать деньги, не дать пропасть ни крошке, — и все это одна я! Прежде всего выжарить кожу и вытопить жир. Я каждый год вытапливаю пасхальный жир, потому что мой пасхальный жир славится во всем городе, как наилучший, как самый кошерный*. Я, когда вытапливаю пасхальный жир, в первые дни хануки, то навожу в доме пасхальный порядок. Печь разжигаю, мужа отсылаю в синагогу — пускай там сидит над книгами. Детей выгоняю — пускай идут куда-нибудь играть в юлу. А сама принимаюсь за работу. Гусиные обдирки… Если бы рассчитывать на одни обдирки, так хорошо бы мы выглядели с нашими гусями! Но, кроме обдирок, есть у гусей всякая мелочь: потроха, шкварки, печеночки, пупочки, головы да лапки, гортани, крылышки, язычки, сердечки и почки. А шейки?! Есть у меня покупательница, зовут ее Печерициха, она забирает у меня все шейки, сколько бы ни было, — будь хоть полсотни шеек, она меня не выпустит. Муж ее, говорит она, то есть Печерица, большой любитель грудинки и шеек. Грудинку он любит холодную, приперченную, а шейки — начиненные мукой, или кашей, или печенкой со шкварками, жаренные или варенные с морковью. И что же вы думаете? Как покойники едят, так они и выглядят. Он выглядит, не сглазить бы, в сравнении с моим мужем, как человек лет тридцати с лишним, хотя он старше моего мужа лет на десять. Мой муж… (Торговка садится напротив писателя, как бы предлагая ему сыграть роль мужа)… мой муж хотя тоже никакой работы не делает, но он по крайней мере изучает священные книги, (протягивает Шолому книгу) и, придя домой, он не скажет, как иные мужья: «Слышь ты, дай-ка покушать!» Он, когда приходит из синагоги, первым долгом берется за книгу, глядит в нее и вздыхает, вздыхает потихоньку, — это значит, что он голоден. Сказать: «Давай кушать!» — этого нет. Но — что же? Стонет, хватается за сердце и произносит…
Шолом-муж. Ох-ох-ох!
Торговка. Это значит, что ему сильно есть хочется. «Может быть, закусишь?» — спрашиваешь его. А он отвечает…
Шолом-муж. Пожалуй…ох-ох-ох!
Торговка. Ох-ох-ох!
Шолом-муж. Ох-ох-ох!
Торговка. Ох-ох-ох!
Шолом-муж. Ох-ох-ох!
Торговка. Сколько раз я ему говорила: «Ведь у тебя язык есть, почему не скажешь, что ты голоден? Зачем тебе сидеть и стонать?» Молчит, не отвечает… Хотела бы я посмотреть, что было бы, если бы ему три дня кряду не давать кушать? Думаете, он такой дурак? Но как может человек ученый, светлая голова, быть дураком? Если бы он при своей учености был чуть побольше пролазой, не мог бы он разве быть у нас раввином? А что бы мы стали делать со старым раввином? Но что мы станем делать со старым кантором? Очень нужно было нанимать нового кантора в синагогу, чтобы старый помирал с голоду? Или был он недостаточно беден? Только потому, что богачу захотелось пения? Хочешь пения? Иди в театр, не будь рядом помянут, и будут там тебе петь песни, хоть тресни!.. Будь я мужчиной, я бы с богачами рассчиталась! Думаете, я имею что-нибудь против них? Ничего я против них не имею, но только я их терпеть не могу! Не выношу богачей! Богачей и пауков, не накажи меня бог! Я ничего плохого не говорю, злословить не люблю… Только путаю одно с другим… Уж вы не взыщите, привычка у меня такая… Как говорится: у бабы слов — девять коробов… Зарабатываешь на гусях!.. Не думайте, что продать все сало, все обдирки и все потроха — это великое счастье. Не будь у гусей пуха и пера, не стоило бы вообще со всем этим делом возиться. Прежде всего, когда я только еще собираюсь засадить гусей в клеть, я их уже подщипываю под мышками и собираю немного пуха. А потом, когда их уже порезали, и говорить нечего: пух отдельно, перо отдельно, и я приготовляю себе работу на всю зиму. Вечера долгие, нащиплешься всласть. Вот я и щиплю. Сейчас у меня кое-какая помощь есть: девочки. Девочки — это не мальчики. Малышки в хедер ходят, а девочки — что? Девочки что гуси: сидят, кормятся и растут. Вот я и сажаю их рядом с собою: «Помогайте, дети, перо щипать, дам вам за это завтра шкварок, намажу ломтик хлеба жиром, а то и вовсе сварю суп с потрохами!» А что поделаешь? Мяса всю неделю, до субботы, в глаза не видишь. Если бы я не торговала гусями, не знаю, что бы я стала делать с детьми всю неделю! А так все же перепадают им кожица, голова, лапка, потроха, немного жира — одного запаха и то довольно. Когда я, не нынче будь сказано, не про вас будь сказано, ни про кого не будь сказано, жила на квартире у Енты, я сама слыхала, как Гнеся говорила: «Как только наступает пора хануки и вы начинаете возиться с гусями и с пасхальным жиром, моя орава словно оживает: от одного запаха у них голова кружится и кажется им, что они едят гусятину…» Думаете, приятно бывало смотреть на Гнесину ораву, не сглазить бы, как они, сидя на печи, глядят, видят перед собою такой чугун жира и столько шкварок и не смеют даже ручонку протянуть, а вынуждены, бедняжки, только смотреть, как волчата, блестящими глазенками и облизываться, — жалость за душу берет! Сунешь им шкварку, помажешь по губам каплей сала. А что же еще, скажите на милость? Как я могу накормить столько ртов, когда и сама я осыпана, не сглазить бы, ребятишками, а муж и ломаного гроша не зарабатывает, да и должна я за гусей — иметь бы нам с вами хотя бы треть того, а проценты растут, черт бы их взял, и платить нужно, не могу же я вдруг обанкротиться, упаси бог, как это сделала Ента, которая не уплатила шурину за вторую половину дома из-за сынка, который учится, говорят, в классах и пишет по субботам… Так люди говорят, я при том не была. Не люблю я говорить о том, чего не знаю, и возводить напраслину на людей не стану. Я спрашиваю только одно: для чего Ентиному сыну быть ученым? Тот совсем больной, прости господи, чахоточный. Все они, не тут будь сказано, не про вас будь сказано, ни про кого не будь сказано, чахоточники. Пускай он живет до ста двадцати лет и принесет ей счастье, что я могу иметь против нее? Хотя, если подойти с другой стороны, она со мной не так уж хорошо поступила! Не выкуривают квартирантов перед самой пасхой! А из-за чего? Из-за того, что Менаше-водовоз может платить рубль в неделю, а я нет! Пускай похвастает, когда он ей уплатит! Говорят, что этот Менаше должен всем, — волосы и те ему не принадлежат. Забрал у всех хозяев за воду вперед за всю зиму, да и бедняк он порядочный, а жена у него, ее Песей звать, тоже хороша штучка! Не накажи меня бог, я ничего плохого не говорю и злословить не люблю… Но погодите-ка, я, кажется, хотела рассказать вам что-то интересное? Но что? Понятия не имею, сама забыла!.. Женщины, доложу я вам, — народ, с ними не шути! Вот смешала я все вместе, кашу с борщом, с печенками да со вчерашним днем — а для чего? У бабы, скажу и вам, и в самом деле слов — девять коробов!.. Придется отложить мой рассказ до следующего раза.
(Торговка, схватив свои узлы, уходит. Звучит веселая музыка. Шолом танцует. Затем берет книгу своих рассказов и читает.)
Шолом. Когда еврейские беды сгоняют нас в одно место, вся наша отрада в том, что мы изливаем один перед другим всю горечь исстрадавшегося сердца, вместе сетуем над бездомностью благодати, скорбим о судьбе несчастной, исхлестанной «клячи», то есть народа нашего, — а уж если, с божьей помощью, иногда на проводах царицы субботы хлебнем по малости вина, нам становится так весело, так весело, что слезы льются из глаз…
В комнате появляется странного вида женщина в черном платье под большим зонтом и с пустой клеткой.)
Ента. Ребе, у меня к вам дело. Вы, наверное, меня не знаете, а может и знаете, я Ента, Ента Куролапа. Я, значит, торгую яйцами да курами, курами да гусями. У меня свои постоянные покупательницы, два-три дома. Ведь заставь меня платить проценты, я живо вылечу в трубу. Что там ни говори, живи сейчас мой муженек, мир праху его, я бы горя не знала. Хотя опять-таки надо признать, что мне с ним жилось тоже не так уж сладко-сахарно, потому как насчет заработков он был слабоват, не в обиду ему будь сказано, все, бывало, сидит-корпит над своими книгами, а тружусь-надрываюсь я. Да, о чем бишь у нас шел разговор. Вот вы сказали, мол, рано умер. Еще бы не рано, ведь моему покойнику, моему Мойше-Бенциону, было всего двадцать шесть, когда он умер. Почему двадцать шесть? Судите сами! Девятнадцать ему сравнялось в год нашей свадьбы, да после его смерти пробежало как-никак восемь годочков. Вот и выходит, по моему расчету, двадцать три. Почему не двадцать шесть? Потому что семь лет его болезни я не считаю. Он, конечно, хворал гораздо дольше, он, может, всю жизнь был хворый, верней, всю-то жизнь он, конечно, был здоровый, вот разве только кашель, он всегда кашлял, — кашель его и убил… Он всегда, не про вас будь сказано, кашлял. Впрочем, вовсе не всегда, а только когда кашель нападет. Зато уж как примется кашлять, будет кашлять и кашлять, весь изойдет кашлем. Врачи говорили, что это, мол, у него спазмы такие, хочешь — кашляй, хочешь — не кашляй! Это сущая чепуха и ерунда, от них, от врачей, толку, как от козла молока. Взять, к примеру, сына Арона-резника, Иокл его звать. Как-то схватило у него зубы; чего только с ним не делали: и кололи и заговаривали, а толку чуть. Маялся Иокл, маялся, потом взял и засунул себе в ухо чесноку, говорят, чеснок здорово от зубов помогает. Ему и вовсе невтерпеж стало, от боли на стенки лезет, а о чесноке ни слова. Приходит врач и давай у Иокла пульс щупать. Дурак этакий, причем тут пульс? Хорошо, что Иокла отвезли в Егупец, иначе он бы как пить дать отправился вслед за своей сестрой Перл, она, бедняжка, скончалась от сглазу во время родов, избави вас бог от этого… Да, но о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы говорите — вдова. Овдовела я совсем молоденькой, осталась одна с грудным младенцем на руках, в половине дома на Бедняцкой улице. Вы спросите: почему только полдома? Да потому, что другая половина не моя, а моего зятя, его звать Азриел. Он торгует рыбой. И зарабатывает, не сглазить бы, очень даже неплохо. Все зависит от реки. В тихую погоду рыба клюет — и цена на нее вниз ползет. В плохую погоду рыба не клюет — и цена на нее растет. И вот зятек Азриел считает: что лучше, когда рыба клюет и цена вниз ползет. Я ему: «Какой же тебе расчет?»
Шолом-Азриел. Расчет прямой. В тихую погоду рыба клюет — цена вниз ползет. В плохую погоду рыба не клюет — цена растет. Так пускай уж лучше рыба клюет и цена вниз ползет.
Ента. Какой же тебе расчет?
Шолом-Азриел. В тихую погоду рыба клюет — цена вниз ползет, в плохую погоду рыба не клюет — цена растет. Так пускай уж лучше клюет и цена вниз ползет.
Ента. Тьфу, пропади ты пропадом, заладил одно, поди толкуй с этаким невеждой! Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы оказали — своя квартира… Само собой, лучше свой уголок иметь и не мыкаться по чужим людям. Недаром сказано: чужое со своим не сравнишь. У меня, значит, своя половина, свое владение. Но куда мне, бедной вдове, с единственным сыном на руках, куда мне целых полдома? Есть где голову приклонить — и ладно! Зачем же мне полдома, да еще с худой крышей. Ведь который год крыша не чинена. Пришлось, значит, мне сдать две комнаты. В одной живет глухой Хаим-Хоне, он уже старый и вовсе, можно сказать, из ума выжил. Вот вы сказали — соседи… Избави бог от них! О глухом речи нет, с него взятки гладки. Но лукавый меня попутал другую комнату сдать мучной торговке Гнесе, она, значит, мукой торгует, Гнеся эта.
(С чугунком в руке появляется Гнеся.)
Ента. Спервоначалу-то она была шелковая, все напевала: «Душечка, кошечка, милочка» И ничего-то ей, мол, не надо, только вот столечко места в печке чугунок поставить, да краешек доски раз в неделю мясца сготовить, да уголок стола раз в полгода тесто раскатать… «А куда вы, говорю, ребят ваших денете? Ведь их у вас, говорю, Гнеся, слава богу, целый выводок?»
Гнеся. О чем вы беспокоитесь, Енточка, душенька! Вы не знаете, значит, моих детей. Ведь это же брульянты, а не дети! Летом они день-деньской во дворе, а зимой как заберутся на печку, только их и видели. Плохо другое: уж очень они любят поесть, уж такие охотники до еды, не напасешься на них. (Уходит.)
Ента. Да что толковать, видно, мне на роду написано страдать и мучиться. Ребята у нее оказались такие горластые — ужас! День ли, ночь — все едино, вечно у них шум, гомон, орут, визжат, кричат, ругаются, дерутся — сущий ад. Но это еще не все, это еще полбеды. Ребят как-никак можно успокоить, дашь им пинка, щелчка, шлепка, они и угомонятся, на то они и ребята… Но бог ей дал мужа, его зовут Ойзер. Вы его должны знать, он младший служка малой синагоги и, видать, набожный, неглупый человек. Но как она им помыкает, Гнеся эта! «Ойзер, туда! Ойзер, сюда! Ойзер, то! Ойзер, се!» Только и слышно: «Ойзер, Ойзер…» Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали: плохие соседи… Плохое плохому рознь! Избави бог, я про Гнесю худого не скажу, она не злая и даже подаст нищему ломоть. Но когда ей вожжа под хвост попадет — пронеси ты, господи! Стыд и срам! Другому я бы ни словечка, но вам, вам можно по секрету, тсс, молчок… она своего мужа того, поколачивает… да-да… тайком от всех… «Ах, Гнеся, Гнеся, — говорю я ей, — побойтесь бога, как вам не совестно, бога побойтесь».
(Выбегает Гнеся с тряпкой в руках.)
Гнеся. Это не ваше дело.
Ента. Да ну вас к шуту!
Гнеся. Пускай шут унесет того, кто сует свой нос в чужой горшок.
Ента. Ослепни тот, кто лучшего не видал.
Гнеся. Оглохни тот, кто любит подслушивать… (Замахиваясь тряпкой на Енту, уходит.)
Ента. Вот бессовестная! Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вы сказали, что я люблю чистоту… Не откажусь, верно, люблю. А к ней загляни! Пакость, мерзость, грязь до ушей, помойное ведро полнехонько — бррр!.. С самого утра, не успеют глаза продрать, у них уже начинается столпотворение. Разве это дети? Сущие черти, а не дети. Разве их можно сравнить с моим Давидкой, с моим сыночком! Мой Давидка, дай ему бог здоровья, весь день в хедере, а как придет вечером, тоже без дела не сидит: либо молится, либо занимается, либо книжку читает. А ее черти? То жрут, прости господи, то рвут, то дерутся, то без дела околачиваются. Скажите сами, при чем тут я, если бог ее наградил оравой сорванцов и озорников, а мне он послал чудного сыночка, настоящий брульянт, чистое золото, не сглазить бы, потому что я над ним немало слез пролила, ох, немало. Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали — единственный сын… Он, верно, у меня один-единственный, как солнышко в небе. Посмотреть на него — вылитый отец, дай бог ему долгой жизни, и лицо такое же желтое, как у отца, мир праху его, испитое, и весь он такой же тощий, слабенький, кожа да кости, еле-еле душа в теле… Как начнет кашлять, у меня сердце кровью обливается. Разве можно передать, чего мне стоило его поднять, в люди вывести? Сколько муки я приняла, сколько страданий. Ведь никто, ребе, никто не верил, что мой сынок, мое чадо выживет, потому что не было на свете болезни, не было заразы, которая бы к нему не приставала. Чем он только не болел! И корью, и оспочкой, и скарлатиной, и железками, и дифтеритом… Сколько я над ним бессонных ночей просидела, одному господу богу известно. Но, видно, дошли до всевышнего мои вдовьи слезы, и я дождалась радостного денечка, когда моему чаду сравнялось тринадцать лет и он стал совершеннолетним. Но не думайте, что этим дело кончилось. Вот слушайте. Однажды зимним вечером шел мой сынок из хедера и вдруг видит: идет по улице призрак, весь в белом, и руками размахивает. Долго ли ребенку испугаться? Он так и обмер, потерял сознание и свалился в снег. Кто знает, сколько он там пролежал, покамест его нашли и принесли домой. А как его в чувство привели, он заболел по-настоящему и пролежал, на горе своей матери, в жару, в бреду целых шесть недель! «Боже милостивый, — молила я, — ежели надо меня наказать, — накажи, только сыночка моего не отбирай». И бог, видно, сжалился надо мной, и сынок мой стал поправляться, и вот однажды он мне говорит: «Мама, я могу тебе передать привет от папы, я его видел, он навестил меня». Ну, а позже я дозналась, что это был за призрак, который белыми ручищами размахивал. Может, вы угадаете, ребе, ведь вы у нас умница! Это был Липе, Липе-водовоз. Он купил тогда новый тулуп, и как на грех белый, а мороз стоял лютый, вот он и решил согреться и давай махать руками, чтоб ему пусто было. Где же это видано, чтобы солидный человек напяливал на себя ни с того ни с сего белый тулуп! Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали: здоровье… Здоровье — это первейшее дело! Наш врач тоже так считает и велит ухаживать за ним, варить ему каждый день бульон, хотя бы, говорит, из четверти курицы, и если вы, говорит, в состоянии, кормите, говорит, его и молочком, и маслицем, и шоколадом, если только, мол, вы в состоянии. Что за пустые слова: «Если вы в состоянии»! Да разве есть на земле такое, чего бы я не сделала ради своего Давидки! Какое тут может быть «состояние»? Скажи мне, к примеру: «Ента, ступай рой землю, коли дрова, таскай воду, меси глину, ограбь церковь», — ради своего Давидки все сделаю, пускай в самую глухую ночь, пускай в самый страшный мороз. Да, но о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы говорите: бульон… Я каждый божий день готовлю бульончик из четверти курицы и подаю ему вечером, когда он приходит после занятий; он ест, а я с какой-нибудь работой в руках сижу рядышком, гляжу на него, рада-радешенька, и думаю только об одном: помоги мне, господи, завтра тоже сварить бульон. Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали: хватает, мол, забот!.. Еще бы не хватало. Забот полон рот. Да и как им не быть, если на руках у тебя корзина с яйцами, да с гусями, да с курами, да с утками. Но голь на выдумки хитра. Встану пораньше, затоплю печь и убегу на базар, потом заскочу на минутку, замочу четверть курицы, посолю ее и опять убегу. Потом снова заскочу, воду солью, поставлю горшок в печку, а сама попрошу соседку, Гнесю значит, последить за горшком: как закипит, мол, прикрыть его крышкой и задвинуть подальше в самый жар, чтобы не остыло. Что ж тут хитрого? Сколько раз, бывало, я для нее готовила полный ужин! Ведь мы как-никак все же люди, а не звери, живем не в лесу, а среди народа, значит, живем!.. А вечером, как приду с работы, разведу огонь, нагрею, значит, и подаю ему свеженький, горяченький бульончик. Кажется, все вроде хорошо? Как бы не так! Вы забыли, что соседка у меня сущая… стыдно выговорить… не скажу кто… ну ее совсем… Сегодня утром ей вдруг приспичило угостить свою ораву молочным обедом — не то галушками, не то балабушками на молоке. Что за вкус в этих молочных балабушках! Да и при чем тут балабушки, когда сегодня не суббота, а самая обыкновенная среда, никак не пойму! Чудная она все-таки, эта торговка мукой, Гнеся эта! У нее всегда разом густо, разом пусто. То она три дня к печке не подойдет, а то вдруг как примется стряпать, набухает полный котел и готовит, значит, не поймешь что, то ли пшенный кулеш, то ли кашу. Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали — не везет. Надумала, значит, моя соседка сварганить балабушки из гречневой муки и, значит, поставила в печку кувшин с молоком, чтобы, значит, вскипятить его. А ребята ее, само собой, обрадовались — давай петь, давай орать, хоть уши затыкай! Никогда, что ли, они молока не пробовали?! Да сколько там молока было, смешно сказать, дай бог нашим врагам иметь не больше. От силы две ложки — остальное все как есть вода. Но для бедняка и это радость. Вдруг нелегкая приносит самого служку. Видно, он еще в синагоге почуял, что дома пахнет богатым блюдом, вот он и пожаловал и по своей привычке шутливо говорит: «С праздником, мол, вас». А она вышла из себя, да как возьмет ухват, да как подцепит свой кувшин. А кувшин хлоп на бочок, а молоко — бултых на всю печку. Тут поднялся крик, рев, шум! Провалитесь вы с вашими балабашками, из-за них, говорю, может, бульон моего Давидки пострадал, и горшок, может, теперь, не дай бог, придется выкинуть!
Гнеся (выбегая). Черт бы побрал ваш горшок вместе с вашим бульоном, мне мои молочные балабашки дороже всех ваших горшков и всех ваших бульончиков, которыми вы пичкаете своего Давидку.
Ента. Один ноготок на мизинце моего Давидочки больше стоит, чем вся ваша орава.
Гнеся. Наплевать мне на вашего Давидку, он один, а у меня их вон сколько!
Ента. За такие слова надо бы как следует отхлестать мокрой тряпкой по лицу!..
(Женщины чуть не схватившись, расходятся. Гнеся быстро уходит.)
Ента. Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали: мясному и молочному в одной печке не место… Так оно и вышло. Кувшин, значит, повалился набок, и молоко, значит, разлилось по всей печке. И если, не дай бог, хоть капля молока брызнула на мой мясной горшок, тогда мне погибель. Хотя, опять же, как могло молоко добраться до моего горшка: ведь он стоял вон там, в самой глубине, да еще был прикрыт золой. Но ручаться я не могу. А вдруг — судьба!.. Я вам все выложу начистоту, все. Бог с ним, с бульончиком, не в бульончике дело. Ведь если вы, ребе, не дай бог, решите, что мой мясной горшок стал из-за капли молока трефным, я с ума сойду, потому что больше горшков у меня нет. Правда, раньше у меня было целых три мясных горшка, но Гнеся эта, чтоб ей пусто было, взяла у меня новенький целехонький горшок, а вернула мне битый горшок. Осталось у меня, значит, всего-навсего два горшка целых и один битый, в общем, считай, что два горшка. Но разве бедному человеку положено иметь два горшка? Притащила я как-то с базара полную корзину кур, и вдруг на ту беду прибежала кошка и напугала, значит, моих курочек. Вы, конечно, спросите: откуда взялась кошка? Все эта самая орава. Как увидят где-нибудь котенка, обязательно подберут и начнут его мучить, пока не замучают. Они кошке на хвост что-то там такое нацепили, она давай прыгать, давай рваться, куры мои перепугались, одна отвязалась, заметалась, взлетела на полку, и — трах, — оттуда горшок на пол! Ну, что ей стоило сбросить битый горшок! Так нет же! Известное дело. Битый горшок никогда не свалится, а свалится целый. Так уж оно на земле водится испокон веков! (Берет Шолома и начинает его таскать по всей комнате.) Вот бы узнать, почему это так, вот бы… К примеру: идут двое. Один идет, и другой идет. Первый — любимый сын у своей мамаши, один-единственный, как солнышко в небе, а другой, скажем… Ребе! Помилуй бог, ребе, что с вами?! Ребе, где ваша жена! Где она там?! Живей сюда, сюда, нашему ребе плохо! Он теряет сознание! Воды! Воды!..
(Ента, схватив свои пожитки, убегает. Звучит молитва. Шолом-Алейхем достает из конверта лист бумаги и читает.)
Шолом. Завещание. Прошу распечатать и обнародовать в день моей смерти.
(На сцене появляются все три женщины, в образе сыгранных героинь. Они выносят восемь свечей и зажигают их.)
Шолом. Сегодня, на следующий день после йом-кипур, в самом начале Нового года, мою семью постигло большое несчастье — скончался мой старший сын Миша и унес с собой в могилу часть моей жизни, — поэтому я решил заново переписать свое завещание. Будучи здоров и при полном сознании, я пишу свое завещание. Где бы я ни умер, пусть меня похоронят не среди аристократов, знатных людей или богачей, а именно среди простых людей, рабочих, вместе с подлинным народом, так, чтобы памятник, который потом поставят на моей могиле, украсил скромные надгробия вокруг меня, а скромные могилы украсили бы мой памятник так же, как простой и честный народ при моей жизни был украшением своего народного писателя. Никаких величаний и восхвалений не должно быть на моем памятнике, кроме имени «Шолом-Алейхем». Никаких дебатов и дискуссий моих коллег относительно увековечения моего имени и установления монумента не должно быть. Я не смогу спокойно лежать в могиле, если мои товарищи будут дурачиться. Лучшим монументом для меня будет, если люди будут читать мои произведения и если среди зажиточных слоев нашего народа найдутся меценаты, которые возьмутся издавать и распространять мои произведения как на еврейском, так и на других языках. На моей могиле потом в течение года и дальше в каждую годовщину моей смерти пусть оставшийся мой единственный сын, а также мои зятья, если пожелают, читают по мне поминальную молитву. А если читать молитву у них не будет особого желания, либо время не позволит, либо это будет против их религиозных убеждений, то они могут ограничиться тем, что будут собираться вместе с моими дочерьми, внуками и просто добрыми друзьями и будут читать это мое завещание, а также выберут какой-нибудь рассказ из моих самых веселых рассказов и прочитают вслух на любом, понятном им, языке. И пусть имя мое будет ими помянуто лучше со смехом, нежели вообще не помянуто. Религиозные убеждения детей моих и внуков могут быть какие им угодно, но свое еврейское происхождение я прошу их сохранить. Те из моих детей и внуков, которые отрекутся от еврейства и перейдут в другую веру, тем самым откажутся от своего происхождения и от своей семьи и сами вычеркнут себя из моего завещания. «И нет им доли и участия в среде их братьев». Последняя моя воля, обращенная к наследникам, и просьба к моим детям: оберегать мать, скрасить ее старость, усладить ее горькую жизнь, целить ее разбитое сердце, не плакать по мне, а, наоборот, поминать меня в радости, и — главное — жить между собою в мире, не таить вражды друг против друга, поддерживать один другого в трудное время, вспоминать время от времени о семье, питать жалость к бедняку и при благоприятных обстоятельствах платить мои долги, если таковые окажутся. Дети! Носите с честью мое трудом заслуженное еврейское имя и да будет вам в помощь господь в небе. Аминь. Шолом, сын Менахем-Нохума, Рабинович, Шолом-Алейхем.
Шолом-Алейхем уходит. Женщины выносят на авансцену свечи, пишущую машинку, книги писателя. Возвращаются на центр сцены и застывают, как героини описанных историй. Свет медленно гаснет. И только звучит музыка, и горят свечи.