Алексей Бухаровский
СВЯТОЮ НОЧЬЮ
По мотивам рассказа А.П.Чехова
Действующие лица:
Иероним – монах
Святая ночь. Та самая, весенняя, долгожданная, претворяющая великий праздник Пасхи. Через разлившуюся от вешних вод реку, которая, против обыкновенного, поднялась до самых огородов на оба берега, медленно, словно в дремоте, ползёт паром, правит им высокий и худой монах Иероним.
Иероним. Небо—то какое нынче, звёзд полно, словно нарочно их рассыпали по небу. Ровно детки выбежали они в праздничную ночь полюбоваться на отражение своё в речке. Да разные они какие. Каждая на свой манер хороша. Вот с зелена, а эта бирюзой отливает, а вот те, вдалеке, в кучку сбились и краснеют застенчиво. Перебирают лучиками-то, красуются.
В тишине непроглядной ночи гулко и томно ударил большой колокол. Густым и протяжным басом своим оповестил он о воскрешении Спасителя. Тут же, вторя ему, натужно хлопнула во мгле пушка. На берегах реки то тут, то там замелькали, забегали огоньки факелов. Они, проказники, запалили заведомо устроенные смоляные бочки. Те вспыхнули красным жарким пламенем, унося длинные огненные языки в небо. Треща и искря, взлетела вверх ракета, оставляя за собой золотой хвост, замерла в середине своего пути, охнула, глухо, ярко, рассыпалась и понеслась к земле угасающими угольками. Догоняя эхо большого колокола, зазвенели переливами разноголосые колокола, разнося по округе благую весть, сплетаясь с перезвонами. Православные заорали нестройное с хрипотцой: Урааа! Монах чинно перекрестился.
Иероним. Христос воскрес! Красота-то какая… Невыразимая… И сказать нельзя, как красиво! В другую ночь на костры по берегу и внимания не обратишь, а нынче — гляньте… Люминация…
Что ни говори…Радостный день нынче… Радуется и небо, и земля, и преисподняя. Празднует всякая тварь. Эх! Только скажите мне, господа хорошие, отчего это даже и при великой радости человек не может скорбей своих забыть?
В нынешний день случилась в монастыре особая скорбь: в самую обедню, во время паремий, умер иеродьякон Николай… Умер! Николай! Эх! Все мы там будем, всякому по природе своей умирать нужно. Говорят, что кто умрет под Пасху или на Пасху, тот непременно попадет в царство небесное. Такая вот Божья воля…
Но отчего же душа так скорбит и не хочет слушать разума? Отчего же так мне неуёмно? Так одиноко? Сил нет, как плакать хочется, горько плакать!
На глазах у монаха появляются слёзы.
Умри я или кто другой, так оно бы, может, и незаметно было, но ведь Николай умер! Никто другой, а Николай! Николай! Даже поверить трудно, что его уж нет на белом свете! Да и как поверить?! Стою я тут на пароме, и всё мне кажется, что сейчас он с берега голос свой подаст. Ведь он, добрая душа, чтобы мне, одинокому, на пароме страшно не казалось, он завсегда, еженощно, приходил на берег и окликал меня. Нарочно ради меня глубокой ночью с постели своей вставал. Вставал и на берег шёл! Ради меня! Добрая душа! Боже, какая добрая и милостивая душа у Николая была! У иного человека и матери такой нет, каким у меня был Николай! Спаси, Господи, его Душу! Спаси, Господи! Спаси, Господи, душу его…
Николай. А ум какой светлый! Какой светлый ум у Николая-то был! А какой язык благозвучный и сладкий! Именно как вот сейчас будут петь в заутрене: «О, любезнаго! о, сладчайшаго твоего гласа!» Какой язык… Какой язык!
Ведь это непостижимо, сколько благости было в одном то человеке…
А кроме всех прочих человеческих качеств, о которых только помышлять смертному-то и можно, в нём, в Николае, был еще и дар необычайный! Да!
У него был дар редчайший — акафисты писать… Чудо господне, да и только! Вы изумитесь, ежели я вам объясню! Сами посудите. Отец архимандрит у нас — из московских, отец наместник — в Казанской академии обучение кончил, есть у нас и иеромонахи разумные, и старцы, но ведь скажи, пожалуйста, ни одного такого нет, чтобы писать акафисты умел, а Николай, простой монах, иеродьякон, нигде не обучался и даже видимости наружной не имел, а писал! Писал! Чудо! Истинно чудо!
Отец-наместник, к примеру, затрудняется проповеди составлять; когда историю монастыря писал, то всю братию загонял и раз десять в город ездил, а Николай акафисты писал! Акафисты! Это не то, что проповедь или история! Это… Это акафисты!
Большая трудность… Акафисты — это работа непостижимая! Тут и мудростью, и святостью ничего не поделаешь, ежели Бог дара не дал.
Монахи, которые непонимающие, рассуждают, что для этого нужно только знать житие святого, которому пишешь, да с прочими акафистами соображаться. Но это, господа мои любезные, в корне неправильно. Оно, конечно, кто пишет акафист, тот должен знать житие до чрезвычайности, до последней самомалейшей точки. Ну и соображаться с прочими акафистами нужно, это само собой разумеется, как где начать и о чем писать.
Откашлявшись, облизав сухие губы и настроив голос, монах продолжил волнительную речь.
Иероним. К примеру сказать вам, первый кондак везде начинается с «возбранный» или «избранный»… Первый икос завсегда надо начинать с ангела. В акафисте к Иисусу Сладчайшему, ежели интересуетесь, он начинается так: «Ангелов творче и господи сил», в акафисте к пресвятой богородице: «Ангел предстатель с небесе послан бысть», к Николаю Чудотворцу: «Ангела образом, земнаго суща естеством» и прочее. Везде с ангела начинается. Конечно, без того нельзя, чтобы не соображаться, но главное ведь не в житии, не в соответствии с прочим, а в красоте и сладости. Нужно, чтоб всё было стройно, кратко и обстоятельно. Надо, чтоб в каждой строчечке была мягкость, ласковость и нежность, чтоб ни одного слова не было грубого, жесткого или несоответствующего.
Как он словом владел… Боже ж ты мой! Как Николай умел слово творить…
Ведь следует так писать… Так надобно писать, чтоб молящийся сердцем радовался и плакал, а умом содрогался и в трепет приходил. В богородичном акафисте есть слова: «Радуйся, высото, неудобовосходимая человеческими помыслы; радуйся, глубино, неудобозримая и ангельскима очима!». В другом месте того же акафиста сказано: «Радуйся, древо светлоплодовитое, от него же питаются вернии; радуйся, древо благосеннолиственное, им же покрываются мнози!».
Иероним, словно испугавшись чего-то или застыдившись, закрывает ладонями лицо и качает головой.
Древо светлоплодовитое… древо благосеннолиственное…
Найдет же такие слова! Даст же господь такую способность! Для краткости много слов и мыслей пригонит в одно слово, и как это у него всё выходит плавно и обстоятельно! «Светоподательна светильника сущим…», — сказано в акафисте к Иисусу Сладчайшему. Светоподательна! Слова такого нет ни в разговоре, ни в книгах, а ведь придумал же его Николай, нашел в уме своем! Кроме плавности и велеречия, судари вы мои, нужно еще, чтоб каждая строчечка изукрашена была всячески, чтоб тут и цветы были, и молния, и ветер, и солнце, и все предметы мира видимого. И всякое восклицание нужно так составить, чтоб оно было гладенько и для уха вольготней.
«Радуйся, крине райскаго прозябения!» — сказано в акафисте Николаю Чудотворцу. Не сказано просто «крине райский», а «крине райскаго прозябения»! Так глаже и для уха сладко. Так именно и Николай писал! Точь-в-точь так! И выразить вам не могу, как он писал!
На берегу начали с новой силой в задорной суете перезванивать во все колокола. Вероятно, около монастыря происходил уже крестный ход, потому что всё темное пространство за смоляными бочками было теперь усыпано двигающимися огнями.
Иероним. Помер Николай, и акафисты его замечательные, чудесные, с ним ушли в небытие. В монастыре у нас этим никто не интересуется. Не любят. Знали, что Николай пишет, но оставляли без внимания. Нынче, судари мои, новые писания никто не уважает! С предубеждением к ним относятся. Точно так. Будь Николай старцем, то, пожалуй, может, братия и полюбопытствовала бы, а то ведь он не старый был, ему еще бы жить да жить. Были которые смеялись и даже за грех почитали его писание. Так он писал-то больше для своего утешения. Из всей братии только я один и читал его акафисты. Приду к нему потихоньку, чтоб прочие не видели, а он и рад, что я интересуюсь. Обнимет меня, по голове гладит, ласковыми словами обзывает, как дитя маленького. Затворит келью, посадит меня рядом с собой и давай читать…
Мы вроде как бы друзья с ним были. Куда он, туда и я. Меня нет, он тоскует. И любил он меня больше всех, а всё за то, что я от его акафистов плакал. Вспоминать трогательно! Теперь я всё равно как сирота или вдовица. Знаете, у нас в монастыре народ всё хороший, добрый, благочестивый, но… ни в ком нет мягкости и деликатности, всё равно как люди простого звания. Говорят все громко, когда ходят, ногами стучат, шумят, кашляют, а Николай говорил завсегда тихо, ласково, а ежели заметит, что кто спит или молится, то пройдет мимо, как мушка или комарик. Лицо у него было нежное, жалостное…
Сейчас запоют пасхальный канон… А Николая нет, некому вникать… Для него слаже писания и не было, как этот канон. В каждое слово, бывало, вникал! Вы вот будете в храме, господа, и вникните, что поется: дух захватывает!
Мне нельзя-с паром покидать… Перевозить нужно. А, признаться, хотелось бы в церковь…
Вот прямо сейчас причалил бы к бережку и пошёл бы по мягкой, свежепротоптанной тропинке. Она ведёт к монастырским воротам. Следует идти скоро, сквозь облака дыма, сквозь толпу людей, распряженных лошадей, телег, бричек. Всё это скрипит, фыркает, смеётся, и повсюду мелькает багровый свет и волнистые затейливые тени от дыма… Хаос сущий! И в этой толкотне обязательно найдутся еще охотники заряжать маленькую пушку или продавать пряники! А по ту сторону стены, в ограде, происходит неменьшая суета, но благочиния и порядка наблюдается значительно больше.
Тут, как и положено, пахнет можжевельником и росным ладаном. Говорят все громко, но смеха и фырканья уже нет. Около могильных памятников и крестов жмутся друг к другу люди с куличами и узлами. Многие из них приехали святить куличи издалека. По чугунным плитам, которые лежат полосой от ворот до церковной двери, суетливо, звонко стуча сапогами, бегают молодые послушники. На колокольне тоже возятся и кричат.
Какая беспокойная ночь! Какая благостная ночь!
У входа в церковь происходит неугомонная толчея. Одни входят, другие выходят и скоро опять возвращаются, чтобы постоять немного и вновь суетливо бродить. Люди снуют с места на место, слоняются и как будто чего-то ищут. Волна идет от входа и бежит по всей церкви, тревожа даже передние ряды, где стоят люди солидные и тяжелые. О сосредоточенной молитве не может и речи быть. Молитв вовсе нет, а есть какая-то сплошная, по-детски безотчетная радость, ищущая предлога, чтобы только вырваться наружу и излиться в каком-нибудь движении, хотя бы в беспардонном шатании и толкотне. Необычайная подвижность и в самом пасхальном служении. Царские врата во всех приделах открыты настежь, в воздухе около паникадила плавают густые облака ладанного дыма; куда ни взглянешь, всюду огни, блеск, треск свечей… Чтений не полагается никаких; пение, суетливое и веселое, не прерывается до самого конца; после каждой песни в каноне духовенство меняет ризы и выходит кадить, что повторяется почти каждые десять минут.
Дьякон идёт с длинной красной свечой; за ним спешит с кадилом седой архимандрит в золотой митре. Народ то расступается, то поспешно, напористо придвигается к самому входу. Снова дьякон идёт. На этот раз за ним чинно вышагивает отец-наместник. «Возведи окрест очи твои, Сионе, и виждь…, — запоют на клиросе, — се бо приидоша к тебе, яко богосветлая светила, от запада, и севера, и моря, и востока чада твоя…». Народ слушает. Лица у всех чистые, улыбаются. На кого не взгляни, на всех, на всех, без исключения, снизошло-таки живое выражение торжества; но ни один человек не вслушивается и не вникает в то, что поют, и ни у кого не «захватывает дух». И Николай уже не стоит, прижавшись к стене, не ловит жадным слухом своим всякое слово, что доносится до него от певчих. Не плачет.
После службы наступает томность и усталость от беспокойной ночи, но усталость эта приятная, благостная. Звезды погасли, и небо кажется серо-голубым, и хмурым. Чугунные плиты, памятники и почки на деревьях росой подернуты. В воздухе свежесть. За оградой уже нет того оживления, что происходит ночью. Лошади и люди утомились, сонные, едва двигаются, а от смоляных бочек одни только кучки черного пепла, и боле ничего. Естество человеческое так устроено. Когда человек утомлен и хочется ему спать, то кажется, что то же самое и природа переживает. Деревья и молодая трава тоже в дрёме. Колокола, и те звонят поутру не так громко и весело, как ночью. Повсюду спокойствие и истома.
Жаль, что некому меня сменить. И Николай уже не придёт рассказать мне, как прошла обедня. Как пели акафисты, как дух святой парил над толпой. Как суетилась и радовалась монастырская братия. Как после все пошли к отцу архимандриту разговляться. Нет Николая, он теперь на небесах, и боле не придёт он на берег, не сможет он крикнуть в ночи моё имя.
Конец
Екатеринбург 2026 год

